Зато для поэзии человек цел. Он изранен, но жив, испорчен, но не расчленён. Поэзия интуитивно, как женщина, в секунду схватывает то, что ускользает от логики и не укладывается в готовые схемы.
Вера в науку и нелюбовь к поэзии, несомненно, один из подвидов ненависти к Богу. Поэзия — это не только арабские бейты и греческий гекзаметр. Поэзия — это ещё и Октоих, ещё и Триодь, ещё даже и Требник. Кто лучше Дамаскина сказал о человеке: «Образ есмь неизреченныя Твоея славы, аще и язвы ношу прегрешений…»
Для Дамаскина человек находится посреди «смирения и величества», он — «из невидимого и видимого составлен естества» (чин погребения).
Если бы не Иоанн из Дамаска, Державин не сказал бы о человеке:
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил Ты существ телесных,
Где начал духов Ты небесных,
А цепь существ связал всех мной.
(Ода «Бог»)
Человек — это серединное звено; это пупок, в который завязаны все проблемы и вопросы; это фокус, в который стремятся собраться все лучи. Всё для него, всё ради него, а он сам — для Бога.
Со времён грехопадения Бог зовёт человека, говоря: «Адам, где ты?» Мы помним, где он (то есть — мы). Он стыдится и прячется в кустах. Стыдится!
Наука родилась из любопытства. Поэзия — из боли неразделённой любви и из благоговения. Стыд родился из ощущения того, что ты грешишь, а Он смотрит. Жгучей печатью стыда, как беглый и пойманный раб, заклеймён всякий потомок Адама.
Из стыда рождается покаяние. Но не из стыда только, а из стыда и веры. Из одного только стыда рождается или отчаяние, или напускная, осознанная наглость.
Нужно чувствовать Бога, каяться перед Богом и говорить: «Тебе единому согреших». Если гордый человек мучим совестью, но не верует и не молится, то ему нет пощады. Нет пощады от самого себя, поскольку он видит себя виноватым перед самим собой и сам себя не прощает. Это сумасшедший дом, замкнутый круг, и, возможно, один из кругов ада.
Если ты грызёшь себя и бичуешь, но не стоишь перед Богом и не просишь у Него благодати, то это не покаяние. Как-то забывается часто, что для покаяния недостаточно личных сил и угрызений совести. Нужна благодать.
«Слезы ми даруй, Господи, якоже иногда жене грешнице…»
И слезу, и сокрушённый вздох, и перемену жизни с худшего на лучшее дарит Он, и только Он.
Унывать не надо потому, что мы созданы не для червя и деревянной домовины. Человек — не то, что помещается в гроб, но существо, ради которого мир создан и которое никем и ничем, кроме Бога, насытиться не может.
Из великого и ничтожного слеплен человек, чтобы в печали не унывать и во славе не гордиться. Равно велики и достойны уважения смиренный царь и бодрый духом нищий.
Когда захочешь погордиться и задрать нос так, как это делают люди, принимающие на пляжах солнечные ванны, вспомни, что кубометр земли скроет тебя от солнечного света и тесная дощатая келья приютит твои кости до дня Великого Суда.
Но если захочешь раскиснуть, вспомни, что Господь говорил через Серафима Вырицкого одному из уставших и измученных: «Ты драгоценен в очах Моих».
Таков человек. Затерянный в одном из уголков огромного мира, испуганный, он смотрит в Небеса с надеждой, и на него в это время внимательно смотрит Бог.
Поэты знают об этом.
«Ты держишь меня, как изделье, и прячешь, как перстень в футляр», — писал Пастернак. И Тарковский подхватывал эстафету Паскаля и Державина:
Я человек, я посредине мира,
За мною — мириады инфузорий,
Передо мною мириады звезд.
Я между ними лёг во весь свой рост —
Два берега связующее море,
Два космоса соединивший мост.
Если вы хоть раз гуляли в лесу, то, быть может, заметили: идущий по лесу человек сильно шумит и слышит только себя. Лес не отдаёт свою музыку идущему. Нужно остановиться и отдышаться, чтобы заметить снопы лучей, бьющих сквозь листву, мерное покачивание веток, пугливое бегство зверушек… Прислушиваясь, человек начинает различать всё больше красок в звуковой палитре. А стоит опять двинуться — зазвучат лишь хрустящие под ногами ветки и собственное, участившееся от ходьбы, дыхание.
Если красота природы требует от наблюдателя внимательной неподвижности, то тем более Бог. Его голос, звучащий в совести и в Писании, чтобы быть расслышанным, требует, чтобы мы остано-вились.
Их двое — человек и Господь. Они — главные во Вселенной. Они говорят друг другу «ты». Из этого диалога рождается мудрость, праведность, чистота. Там, где этот диалог есть, не должно быть ни гордости, ни уныния.
— Адам, где ты?
— Прости меня.
— Ты драгоценен в очах Моих.
— Слава Тебе, показавшему нам свет…
Страна чудес.
Вторую ночь подряд Петрович спал вполглаза. С боку на бок не ворочался и курить не вставал, но просыпался часто. Лежал, глядя на огонек фонаря за окном, и думал. Потом забывался коротким сном, чтобы через час опять проснуться. Его, Павла Петровича Дронова, водителя с 30-летним стажем, мужика, разменявшего полтинник, вот уже вторую ночь подряд тревожили слова, услышанные на проповеди.
Дело было в июле, в день праздника святых Апостолов. Петрович, будучи двойным именинником (лично и по батюшке), решил пойти на службу. Во-первых, теща пристала: пойди да пойди. Во-вторых, храм в микрорайоне был Петропавловский. А в-третьих — хватит, подумал Петрович, в гараже да во дворе с мужиками водкой баловаться, можно на именины разок и в церковь сходить. Эта неожиданная и благая мысль пришла Павлу Петровичу еще и потому, что именины были юбилейные. Дронову стукнуло 50. Но об этом он думать не хотел, а потому в число причин юбилейную дату помещать отказался.
В церкви, как всегда на праздник, народу было — не протолкнешься. Дронов стоял возле аналоя с иконой Петра и Павла, и ему, изрядно сдавленному богомольцами, часто передавали свечи с коротким «к празднику». Жара и многолюдство сделали свое дело. Петрович, толком не знавший службу и не умевший вникать в общую молитву, скоро устал и раскаялся в том, что именины праздновал по-новому, а не как обычно. Он бы и ушел давно, но до дверей было далеко, и иначе как с боем сквозь толпу прихожан было не пройти. Полегчало, когда запели «Верую». Петрович басил с народом те слова Символа, которые знал, и чувствовал при этом какую-то бодрящую и неизвестную радость, от которой хотелось то ли заплакать, то ли всех обнять. То же повторилось и на «Отче наш». А потом произошло то, что впоследствии отняло сон у 50-летнего водителя Павла Петровича Дронова, человека, сгибавшего пальцами гвоздь-сотку и сентиментальностью не отличавшегося.
Священник что-то сказал из алтаря и замолчал. Завеса закрылась. Вышел мальчик в длинной одежде и поставил перед закрытыми Вратами свечу. Народ как-то сразу засуетился, задвигался, зашушукал. Петрович подумал, что самое время из храма выйти, но услышал громкое «Во имя Отца и Сына и Святого Духа» и решил остаться. Проповеди он слышал и раньше. Стараниями драгоценной тещи, маленькой старушки, одновременно и вредной, и набожной, Дронов переслушал в машине немало кассет. Великим постом, опять же по просьбе тещи, ходил он воскресными вечерами в храм слушать о страданиях Иисуса Христа. Но проповеди ему не нравились. Не нравился тон, торжественный и крикливый. Не нравились слова вроде «возлюбленные о Господе» или «дорогие мои». Павел Петрович дожил уже до тех лет, когда слова о любви больше раздражают, чем согревают. То, что люди живут по привычке и без радости, то, что никто никого особо не любит, а батюшки исключением не являются, Петрович понимал давно и давно с этим смирился.