И вот что мне еще сдается: эта любовь особенная нравилась ему из-за своей нечестности.
(Вспомните насчет Бидфорда и Уилмкота!
Смотрите страницу 76.)
Что до меня, так мне тут что еще приятно было?
Я не боялась забрюхатеть.
Небось получше средство крокодильева навоза, чтоб предохраняться.
Может, и мистеру Шекспиру тоже вдобавок приятно было, что обрюхатить меня не страшно.
Про это, правда, он ни слова не сказал.
Говорил только, какая тут особенная свобода, какая воля, в сравненье с обыкновенными сношениями мужчины с женщиной, и как, мол, ему хорошо.
Без меры — любимое его словцо.
Еще, он говорил, особенная сладость для него в этом деянье та, что оно запретно.
В запретных деяньях с темным смыслом великая была прелесть для моего супруга мистера Шекспира.
Даже сама не знаю — и почему такое.
Помню, ночью как-то рассказывал он мне о древних чародеях, катарах, не то болгарах, каких другие люди звали Совершенными, так вот они, он мне сказал, особенно любили делать то самое, что делали мы с ним.
Не нравились мне такие речи.
Честно скажу, я почти и не слушала, что он болтал.
И даже мне сдавалось, что мистеру Шекспиру хотелось эту свою погоню за бессмыслием чуть ни до дьявольщины довести.
А я такое ненавидела и ненавижу.
Теперь скажу — я такое отрицаю.
То, что мы делали, я так скажу, чародейством и не пахло.
Что делали, то делали: мне так нравилось, и всё.
Только я хотела, чтоб он со мной это делал, а не хотела, чтоб он со мной про это говорил.
Когда мистер Шекспир уж слишком много начинал болтать, я его соблазняла своей задницей.
Он и затыкался.
А в предпоследнюю нашу ночь он танец паука плясал.
Сама название придумала.
Хочу и называю — танец паука.
Вот мы было покончили с любовью.
— А сейчас мне хочется плясать, жена, — он говорит.
— Прекрасно, муженек. Пляши себе на здоровье, — я ему сказала.
(С ним вместе танцевать у меня не было охоты, запомнила небось, как пробовала его научить лаволте.)
И мистер Шекспир стал плясать, один, по всей комнате, голый.
Хер был, как длинный, лиловый палец мертвеца.
Мистер Шекспир махал руками, ноги задирал, смешно скакал, выкидывал коленца, корчил рожи — вот и весь вам танец.
Тень на стропилах была, что второй паук, и тот будто норовил его зацапать.
— Ты, как Давид, — сказала я, — когда он прыгал и плясал перед ковчегом Господа.
Давид скакал из всей силы пред Господом; одет же был Давид в льняной ефод. Так Давид и весь дом Израилев несли ковчег Господень с восклицаниями и трубными звуками.
Когда входил ковчег Господень в город Давидов, Мелхола, дочь Саула, смотрела в окно и, увидев царя Давида, скачущего и пляшущего перед Господом, уничижила его в сердце своем. (Вторая Книга Царств, 6, 14–16.)
Только я-то, должна сказать, никогда я не уничижала и не презирала мистера Шекспира. Даже тогда, в Шоттери, когда он бухнулся в мельничный ручей и весь мокрый вылез, зеленый, хлипенький, как пух на персике.
Даже когда он ввалился в дом, пьяный, глаза пустые, после той роковой последней ночи с дружками своими поэтами в Лондоне.
— Эй, — я ему сказала. — Здрасте вам, пожалуйста.
А у самой все аж оборвалось внутри.
Я поняла — он умирает.
Но я его не пилила, я не ворчала. И никогда я его не уничижала, не презирала в сердце своем.
— Эй, — я тогда сказала. — Здрасте вам, пожалуйста.
И вдруг слышу: сова кычет, и почти сразу же ночной ворон как каркнет во всю глотку на окне у мистера Шекспира.
— Господи Иисусе, помилуй меня, — сказал мистер Шекспир.
А потом мой супруг улегся на постель, и никогда уж больше он с нее не поднимался.
Глава двадцать восьмая
Лилии
Всё хорошее всегда кончается.
Верно я говорю?
То-то.
Неделя быстро пролетела.
И вот в последнюю ночь на той постели спрашиваю я у мистера Шекспира, преспокойно так его спрашиваю, как ни в чем не бывало:
— А каков он? Расскажи.
— Кто? — он мне в ответ.
— Сам знаешь кто, — говорю. — Дружок твой. Этот Ризли.
Мой супруг улыбнулся.
— Ах блядь ты маленькая, — он сказал.
Мистеру Шекспиру, кажется, понравилась эта мысль, что жена у него блядь.
И он меня погладил.
Мы лежали голые, в простынях.
Хер у него стоял, как шест, шатром вздувал покрывало.