Вот мы читаем какую-нибудь очередную резолюцию съезда, пленума или совещания, призывающую обезвредить врагов, проникших в наши ряды, окопавшихся в нашем лагере, – читаем и видим, как свершается очередной шаг слепого террора. Подобные акты травматизма собственного классового тела принято огульно списывать на циничную борьбу за власть, ведущуюся отдельными лицами и группировками, всего лишь использующими великие лозунги в качестве прикрытия. Можно подумать, что если бы восторжествовала мания компромисса (оппортунизм), то революционные идеалы были бы спасены, а насилие приостановлено. Подобная точка зрения ошибочная и в условиях стабильной социальности совершенно не применима к классовым конфликтам и уж тем более к революции и революционной ситуации. Взятые навскидку примеры Керенского и Горбачева говорят сами за себя: каждый из них может считаться автором катастрофы, ибо в разогретой социальной Вселенной нерешительность куда более преступна, чем неверное решение; здесь вновь вспоминаются золотые слова Аристотеля: «Тех же граждан, которые во время гражданской войны не занимают ничью сторону и уклоняются от участия в распре, следует изгонять из полиса»[39]. Можно вспомнить и жалкие путчи, типа попытки устранения того же Горбачева со стороны ГКЧП, – в большинстве случаев здесь речь идет о конвульсиях сходящего, выжившего из ума класса. Политический авангард восходящего класса все же никогда не бывает столь жалким, но и для него проблема самоидентификации и чистки рядов отнюдь не проста. Однако сейчас нас интересует не короткое дыхание революции, не то, что происходит на политическом возвышении, а более крупный и более «медленный» масштаб: тот фон, в котором революция проникает во все измерения человеческого и прежде всего в его экзистенцию. Почему и здесь мы имеем дело всякий раз с систематической ошибкой, с хронической неудачей длительной самоидентификации пролетариата? Иными словами, почему никогда не удается предотвратить остывание тех продуктов социального творчества, которые порождены очередным большим взрывом?
Революционное начало субъекта истории, активизируемое противостоянием Другому (иному социуму или стражам устойчивого порядка), заставляет сгруппироваться в единстве воли. Однако эта группировка (субъект) всегда несет в себе свое иное, подобно субъекту психики, воплощенному в человеческом теле. В каждом человеке дремлют и такие начала, которым «лучше бы никогда не пробуждаться»[40]. Субъект истории, однако, в отличие от субъекта психики, не обладает способностью к вечному усыплению, и дремлющие в нем силы непременно пробудятся, будут предъявлены к проживанию. Но без специального будильника торжествовать будет то, что максимально удалено от революционного начала, – то есть консервативная тенденция. Дело еще и в том, что переход к консервативной тенденции усиливает имманентность происходящего, притом что характер имманентности характеризуется всякий раз своими собственными параметрами: так при капитализме как победившей формации утверждается имманентность законов всеобщей политической экономии – последняя принимает форму естественного хода вещей, хотя отнюдь не выглядит таковой в период господства земельной аристократии. Для воинского братства все производные духа наживы сохраняют чужеродность (как и для монастырской братии), для него само товарное производство свидетельствует об ущербном состоянии мира. С позиций аристократической морали основы бытия буржуа предстают как нечто глубоко извращенное, как набор хитростей, в соответствии с которыми сеньор принужден считаться с интересами бакалейщика. В имманентной стихии войны, поединка, праздника и праздности буржуазные принципы воспринимаются как противоестественные.
Но и, наоборот, прежняя имманентность, вернее, ее остатки в составе новой стабилизированной Вселенной воспринимаются как непреодоленные препятствия всеобщей дистрибуции элементов деятельности в товарной форме. Например, государственный аппарат и деятельность госуправления не могут быть целиком сведены к прозрачности товарно-денежных отношений, всегда остаются какие-то принципы, которые не подчиняются принципу товарно-денежного эквивалента. Неподотчетность политического пространства закону спроса и предложения (по крайней мере, декларируемая) воспринимается как нечто трансцендентное, привносимое на территорию всеобщей политической экономии извне. Это кажется странным, поскольку коррупция, даже будучи повседневной нормой присутствия власти в гражданском обществе, однозначно провозглашается злом. Однако абстрактной истины нет, истина конкретна и в данном случае. Дело в том, что даже одна и та же последовательность явлений может опираться на разные типы причинения. Ведь для аристократической морали, управляемой принципом чести («Я в торги не вступаю» – как говорит Настасья Филипповна у Достоевского), необходимость откупаться от госчиновников вызывает досаду, но по большому счету эта досада того же рода, что и необходимость платить каретнику и вообще выражать благодарность в форме денежного эквивалента. Речь идет об общих симптомах испорченности (коррумпированности в изначальном смысле слова) мира, и на этом фоне подкупность государственного аппарата ничем уж таким принципиально не отличается от «подкупности» рапсодов, художников или от возможности продать боевого коня. Во всех этих случаях для воинского братства речь идет о проявлениях гетерономии, о том, что имманентность правильного бытия сжимается как шагреневая кожа.
40
См.