Некоторое время президент молча смотрел в камеру. Он был очень высокого роста, поджарый, загорелый, с довольно привлекательным лицом – крупным и внушительным, с глубокими складками, отчетливо обрисовывавшими квадратную челюсть. У него были густые волосы, все еще темно-каштановые, но, скорей всего, крашеные, судя по вздутым венам и веснушчатой коже на руках, которые выдавали его настоящий возраст. Тело под массивной челюстью выглядело тяжеловатым, хотя он двигался энергичной и спортивной походкой человека, много времени проводившего в бассейне и сауне Белого дома, – это было тело, требовавшее дорогостоящих забот. У него был крючковатый нос и маленькие, хорошо посаженные уши; глаза выглядели бледнее, чем остальная часть лица. Одевался он всегда безупречно. Когда он молчал, как теперь, то источал тепло, искренность и интеллигентность; но если начинал говорить, его речь, всегда имевшая легкий налет какого-то диалекта, звучала несколько невнятно. В ней слышался какой-то простонародный оттенок, что-то смутно ассоциируемое с рабочей спецовкой или кепкой фермера, брошенной на выжженный солнцем плетень рядом с бутылью кукурузной водки и дремлющей в тени собакой.
Все это было притворством – и отполированная внешность, и «свойский» задушевный голос. Складывалось впечатление, что по-настоящему Говард Брюстер может существовать только на публике. После последних выборов лицо Брюстера стало несколько более застывшим и приобрело привкус затаенной горечи – как внешний знак его недовольства и разочарования по поводу прискорбного выбора, сделанного нацией.
Президент начал с ожидаемого всеми выражения соболезнования семьям погибших, «выдающихся сынов Америки, о которых мы сегодня все скорбим», и чувства возмущения и гнева, которое он разделяет вместе со всем народом. Лайм сидел в состоянии хмурой отстраненности, прислушиваясь не столько к словам президента, сколько к перепадам его голоса. Брюстер не был мастером риторики, и составители его речи подделывались под его стиль: в ней не встречалось ни резких выражений, ни жестких афоризмов, которые могли бы сконцентрировать суть момента в одной фразе. Выступление гладко текло в русле общепринятых банальностей, специально рассчитанных на то, чтобы успокоить и расслабить поверженных в шок и отчаяние людей; это были слова, преисполненные теплого сожаления, мягкой печали и обещания того, что, несмотря на происшедшую трагедию, в будущем все будет хорошо. В них звучала нотка благородной скорби, но не тревоги, жажда справедливости, но не яростного возмездия. Давайте не будем терять голову, говорил он. Спокойствие, друзья, и торжество закона. Преступники схвачены благодаря бдительности и активным действиям, предпринятым помощником заместителя директора Секретной службы Дэвидом Лаймом…
Моментально все огни сфокусировались на Лайме; он замигал и закивал в камеры. Президент одарил его грустной отеческой улыбкой, прежде чем вернуться к своей речи, и тут же вновь все огни и объективы переместились на него, – и ради этого момента Лайм должен был сидеть в своем кресле на протяжении всего выступления президента.
В наши дни так легко создавать героев, подумал он. Вы сажаете человека в кресло, запускаете его на Луну, и он уже герой. Или усаживаете его на лошадь перед камерами. Или нанимаете дюжину ловких борзописцев, чтобы они писали для него речи. Героизм стал хорошо упакованным массовым товаром, замешанным на крайнем цинизме.
Людям нужны мифы, нужны герои, а когда под рукой нет ничего настоящего, приходится изготавливать подделки. Теперь уже неоткуда взять новых Линдбергов, технология ушла далеко за пределы возможностей отдельного человека. Те, кто пытаются бросать вызов опасностям, – в одиночку пересекают Атлантику, карабкаются по горам, – выглядят всего лишь как безвредные чудаки, в действиях которых нет никакого смысла, ведь достижения техники сводят его на нет: вы всегда можете перелететь через Атлантику за три часа или попасть на вершину горы с помощью вертолета, ничем при этом не рискуя.
В речи президента появились теперь жесткие нотки, он заговорил более сурово. Преступники в наших руках, они будут преданы строгому суду, что послужит хорошим уроком тем, кто мечтает ввергнуть в анархию и насилие самую свободную страну в мире. Справедливость и закон должны восторжествовать. Пусть наше самообладание не принимают за нерешительность, наше спокойствие – за слабость, а наше хладнокровие – за пассивность. Терпение Америки находится на пределе, оно почти исчерпано.
– Пусть все наши враги, как внутренние, так и внешние, держатся настороже.
Президент закончил речь и вышел из зала, не отвечая на вопросы журналистов. Лайм ускользнул от репортеров и направился обратно в административный корпус. На улицах было тихо, дождь продолжал моросить, противный и холодный, тени под расквашенными фонарями казались еще гуще. Точь-в-точь как улица в картине Сидни Гринстрита, подумал он и вошел в подъезд.
05.15, восточное стандартное время.
Марио улыбался:
– Люди, слушайте, мы заполнили весь «Нью-Йорк таймс» от первой до последней строчки!
Газета затрещала, как мелкокалиберный пулемет, когда Марио начал разворачивать страницы.
– На этот раз мы им показали. Слушайте:
«К полуночи общий список убитых составил 143 человека, из них 15 сенаторов, 51 конгрессмен и не менее 70 журналистов. Более 500 человек обратились в больницы и пункты скорой помощи, из них почти 300 получили только незначительные повреждения и были сразу выписаны. В настоящий момент госпитализировано 217 мужчин и женщин, а также 4 ребенка. 27 находятся в критическом состоянии».
Ну что, получили, свиньи!
– Кончай болтать.
Стурка сидел в углу номера и слушал приглушенное радио. Рядом с ним стоял телефон, он ждал звонка. Элвин устало смотрел по сторонам; он чувствовал себя скверно – между ушами стучала боль, живот вздулся и урчал.
Стурка выглядел как телевизионный гангстер – без пиджака и в наплечной кобуре, обтягивавшей грудь. Сезар Ринальдо спал в одежде на кушетке, Пегги лежала поперек кровати, куря «Мальборо» и потягивая кофе из пластикового стаканчика, который взяла в ванной мотеля.
Снаружи рокотали грузовики; время от времени какой-нибудь из них со скрежетом подкатывал к дорожному кафе, расположенному перед мотелем. Пегги посмотрела на Стурку:
– Ты не устал?
– Когда я устаю, то вспоминаю слова Мао, что революция – это не вечеринка с чаем.
Элвин откинулся на спинку кресла и попытался расслабиться, полузакрыв глаза. Сезар проснулся и устремил на Пегги томный плотоядный взгляд. Он смотрел на нее слишком долго; это заставило ее повернуть голову, взглянуть на него, медленно встать и удалиться в уборную. Дверь громко хлопнула, и Сезар лениво улыбнулся. Он начал крутить роман с Пегги две недели назад, но им пришлось это прекратить по распоряжению Стурки. Установление каких-то частных связей внутри ячейки подрывало принцип общего коллективизма. Это было контрреволюционно. Такие отношения основаны на угнетении и деспотизме, они ведут назад к тому, против чего мы боремся, – к капиталистической ориентации на буржуазную индивидуальность, гнусной философии, которая отделяет одну личность от другой, побуждая ее к самоутверждению за счет своих собратьев.
Со всем этим надо бороться. Вы как черная колония под гнетом колонизаторов. Вы на горьком опыте познали никчемность ненасильственного сопротивления, сидячих демонстраций, мирных акций протеста – всех этих буржуазных игр, придуманных истеблишментом для детишек, желающих поиграть в революцию. Добровольно обречь себя на заключение – преждевременный и контрпродуктивный шаг. Он не поможет нам уничтожить капитализм.
Страны третьего мира ведут борьбу с империализмом, против тирании расистов, и наша задача – оказать им помощь здесь. Надо прижать этих свиней к стене, надо открыть фронт в тылу врага, надо разрушать государство изнутри и согнать весь скот на бойню, чтобы пробудить, наконец, массы от той пропаганды, которой одурачивают их фашиствующие демагоги. Разум людей, как высохший цемент – твердый, неподатливый и жесткий; чтобы заставить себя услышать, надо взорвать все здание.