– А если я соглашусь вас освободить? – Селим поднял лампу повыше; теперь она била ему прямо в глаза. – Вы ведь знаете, чего мы потребуем взамен?
– Да, я прочитал ваши требования.
– И?
– Я понимаю, что с вашей точки зрения они выглядят вполне разумными. С вашей, но не с моей.
– Почему?
– Моя свобода в обмен на семерых террористов, которые находятся под судом. Неужели вы всерьез…
– Вот это уже лучше, – еле слышно пробормотал Селим.
– Что?
Его охватило внезапное подозрение; он нагнулся вперед и повернул лампу в руке Селима.
Свет упал на магнитофон. Кассета по-прежнему не крутилась. Селим вырвал лампу у него из рук.
– Я включу его, когда вы будете готовы.
– Я буду говорить лишь так, как считаю нужным.
– И как вы считаете нужным говорить, Фэрли?
– Своими словами и без принуждения.
– Вряд ли это нас устроит.
– Вы всегда можете стереть запись. Я скажу только, что меня похитили, что я жив и нахожусь в добром здравии. Этого будет достаточно, чтобы предоставить свидетельство моего похищения. Больше я ничего не могу вам предложить.
– Разумеется, вы согласны на такой вариант, потому что он соответствует вашим интересам. Вы хотите, чтобы они знали, что вы живы. Тогда они будут искать вас еще более настойчиво.
– Это все, что я могу вам предложить. Можете соглашаться или отказаться.
Селим резко поставил лампу обратно на верстак. Фэрли нагнулся и повернул ее лампочкой к стене. Селим не стал его останавливать; его компаньоны, вряд ли слышавшие большую часть их разговора, как молчаливые призраки, смотрели на него из темных углов.
Селим включил запись, расправил микрофонный шнур и сказал в микрофон: «Uno, dos, tres, quatro[6]…» Он перемотал назад кассету, включил проигрывание, и динамик послушно повторил: «Uno, dos, tres, quatro…»
Селим еще раз перемотал ленту, чтобы новая запись стерла его слова. Он протянул микрофон Фэрли:
– Ладно. Попробуем сделать по-вашему. Говорите, когда будете готовы.
Фэрли взял в руки микрофон и поднес его к губам. Он кивнул. Селим нажал своим длинным пальцем на запись.
– Говорит Клиффорд Фэрли. Я похищен, и меня держат в неизвестном месте люди, которые не показывают мне своих лиц и о которых я ничего не знаю, кроме их псевдонимов. Они не причинили мне никакого физического вреда, и я думаю, что они не собираются меня убить. – Он опустил микрофон. – Это все.
– Скажите, что вас освободят, если правительство согласится на наши требования.
Он отрицательно покачал головой. Повисла пауза. Наконец Селим что-то пробормотал и выключил запись.
– Абдул.
Зажегся верхний свет; Селим выключил свою лампу.
– Абдул, свяжи его.
Он устало наблюдал, как Абдул подходил к нему с проволокой и снова связывал руки.
– Ноги тоже?
– Пока нет.
Селим встал. Он поднял с верстака лампу и что-то вытащил из ее корпуса – маленький диск, опутанный проводами. Провода тянулись вдоль электрического шнура лампы к кучке мусора, лежавшего возле розетки. Селим подобрал ящик, на котором все это время сидел. Под ним оказался еще один магнитофон, точно такой же, как и тот, что стоял на верстаке. Селим поставил его на верстак.
– Думаю, нам хватит. – Он начал перематывать ленту, одновременно поясняя Фэрли: – Для хорошего монтажа, как вы понимаете, нужно два записывающих устройства.
Было слишком поздно возмущаться и протестовать. Фэрли закрыл глаза. Они вытянули из него то, что им было нужно; он позволил им себя провести. Все, что он говорил в последние полчаса, было записано на пленку.
– Спасибо за то, что пошли нам навстречу, – сказал Селим. – Мы очень ценим ваше сотрудничество. В самом деле ценим. – Он поставил два аппарата рядом. – Ахмед, твоя очередь.
Еще один человек подошел к ним из угла – коренастый, с темно-коричневыми руками. Он действительно походил на араба. Селим освободил ему место у верстака, и Ахмед надел наушники и начал возиться с проводами, соединявшими два магнитофона. Его руки двигались с профессиональной ловкостью.
Абдул вытащил изо рта резинку и прилепил ее снизу на верстак; повернувшись, он взял Фэрли за руку:
– Пойдемте, господин новоизбранный президент. Пора упаковать вас обратно.
Селим и Абдул отвели его к открытому гробу. Снаружи он выглядел довольно грубовато, вся его роскошь сводилась к золотистой внутренней подкладке. На крышке из дерева были вырезаны шесть свечей. Фэрли заметил, что в днище возле изголовья было просверлено небольшое отверстие, чтобы внутрь мог поступать свежий воздух.
Селим сказал:
– Ложитесь. Сейчас мы сделаем вам укол. Это анестезирующее средство, оно не токсично и вызывает только замедление дыхания. Вы останетесь живы, но впадете в кому. Всего на несколько часов. В течение этого времени вы будете похожи на мертвеца. Ваша кожа станет неестественно бледной, а дыхание – слишком слабым, чтобы его можно было различить. Однако потом вы вернетесь в обычное состояние и все быстро пройдет. Готовы?
Они снова положили его на спину, и он не пытался сопротивляться: со связанными руками это было бесполезно. Женщина подошла к нему со шприцем. Она подняла иглу вверх, брызнув небольшим фонтанчиком. По крайней мере, у нее есть опыт – она не убьет его, пустив в кровь несколько пузырьков воздуха.
Фэрли лежал с открытыми глазами, с отвращением глядя, как игла входит в вену на тыльной стороне руки.
Абдул поднял с пола крышку и посмотрел на него сверху вниз. Его челюсти шевелились; Фэрли почувствовал запах жевательной резинки. То ли этот запах, то ли сделанный укол вызвали у него слабую тошноту. Он услышал, как Селим кому-то говорит:
– Пусть этот Ортиц слушает, что ему говорят.
– Ты же знаешь этих чиновников. Стоит дать кому-нибудь из них на лапу, как он тут же превращается в живой счетчик.
У Фэрли начала кружиться голова. Ему казалось, что чавканье Абдула громко отдается по всему гаражу. Селим:
– Я встречусь с ним через двадцать минут.
Ахмед:
– В Паламосе?
– М-м-м.
– Время еще есть.
Фэрли закрыл глаза.
– Выключи свет, когда я открою дверь.
Темнота. Фэрли все еще боролся. Откуда-то издалека донесся скрежет и грохот гаражной двери; он попытался сосредоточиться на этом звуке, но голова кружилась все сильнее, словно он скользил по бесконечной спирали. Когда он терял сознание, его последней мыслью было, что он оказался глупцом и что это очень плохо, потому что миру не нужен лидер, который мог свалять такого дурака.
21.40, восточное стандартное время.
Головная боль, как острое лезвие, вонзилась в правый глаз Декстера Этриджа. Он пытался не обращать на нее внимания. Президент Брюстер говорил:
– Было бы большой ошибкой, если бы случившееся заставило нас позабыть про наши испанские дела. Значение этих баз трудно переоценить.
– Мы не собираемся откладывать этот вопрос навечно, – ответил Этридж.
– Некоторые проблемы нельзя решать с точки зрения вечности, Декс. О них нужно думать прямо сейчас. Сегодня, завтра, в ближайшие двенадцать месяцев.
Этридж знал эту манеру вести дела: она исходила от Билла Саттертуэйта и в последние несколько лет все больше проникала во все, что говорил и делал президент.
Президент продолжал:
– Повторяю: прямо сейчас, немедленно, иначе красные обставят нас по кораблям и пушкам и в результате будут доминировать во всем Средиземноморье. Единственное, что может установить равновесие, – это наши испанские базы.
– Я не думаю, что мы находимся на краю войны.
Этридж закрыл правый глаз, пытаясь унять сверлившую его боль.
– Декс, мы находимся на краю войны уже с тысяча девятьсот сорок седьмого года.
Президент выглядел усталым; его утомленный голос звучал шероховато и натужно, как плохо смазанные дверные петли. Но Этриджу даже нравилось слушать его голос – это было так же приятно, как вытираться грубым полотенцем после горячей ванны.
Их личная встреча проходила в зале Линкольна, беседа продолжалась уже два часа, прерываясь только появлением помощников, приносивших новости из министерства юстиции. Аноним, позвонивший в полицию Лос-Анджелеса, предупредил, что в здание федерального суда заложена пластиковая бомба, и пригрозил, что, если вашингтонскую семерку не освободят, волна взрывов прокатится по всей стране. Это звучало так, словно он говорил от имени какой-то большой подпольной организации национального масштаба. Однако никакой бомбы в здании суда не оказалось; кроме того, правительство уже неделю вело массовую слежку за всеми радикалами и не обнаружило в их среде никакой особенной активности. Наоборот, казалось, что трагедия в Капитолии остудила многие головы; даже ультралевые газеты призывали прекратить насилие.