— У них, должно быть, ужасная жизнь.
— Потому что они мертвы и согласились с этим.
— Вы так думаете?
— Уверен. Я и сам в душе порядочный полутруп, так что симптомы мне известны.
— Не могу понять, что вы имеете в виду?
— Ничего таинственного! Я прямо из больницы после операции. Меня считали конченным. Полгода я и сам считал себя мертвецом. Если вам когда‑то случалось серьезно болеть, вы сами знаете это ощущение — послесмертное, если можно так выразиться: снисходительная циничная терпимость ко всему и вся. Что осталось на свете такого, чего вы еще не видели, не делали или не поняли? Ничего.
Аркуларис развел руками и улыбнулся.
— Хотела бы вас понять, — ответила девушка, — только я никогда в жизни не болела.
— Ни разу?
— Ни разу.
— Хвала Господу!
Поток невыраженного и невыразимого сковал его и лишил дара речи. Он не сводил глаз с девушки, пытаясь догадаться, кто она, и потом, осознав, что, наверно, уставился на нее слишком пристально, отвел взгляд, хохотнул, и скатал пальцами комочек хлеба. Через пару секунд он позволил себе снова взглянуть на нее и увидел, что она улыбается.
— Никогда не обращайте внимания на инвалидов, — сказал он, — а то затащат вас в больницу.
Она изучала его, чуть наклонив набок голову, взыскательно, но по–дружески.
— Вы совсем не выглядите инвалидом, — сказала она.
Аркуларис подумал, что она очаровательна. Боль отступила, неприятное гудение прекратилось, вернее, он сам от него отстранился, и оно стало, как ему и положено быть, лишь шумом двигателей, и Аркуларис подумал, что путешествие действительно обещает быть восхитительным. Пастор справа от него передал солонку.
— Думаю, нелишне для вашего супа, — сказал он.
— Спасибо, а разве суп такой несъедобный?
Официант услышал и тут же пристал с назойливыми извинениями, что в первый день всё получается шиворот–навыворот. Девушка посмотрела на него и спросила:
— Как вы думаете, наше путешествие будет удачным?
Он передал пастору горячие булочки и снял с них салфетки извиняющимся пальцем.
— Мадам, не хотелось бы мне быть пророком Иеремией, только… — начал официант.
— Не стесняйтесь, — подбодрил пастор, — думаю, среди нас Иеремии нет.
— Что вы хотите сказать? — спросила девушка.
Аркуларис ел суп с удовольствием: суп был наваристый и горячий.
— Наверно, мне не следовало говорить об этом, но на судно погрузили гроб с покойником для доставки в Ирландию, и я не помню случая, чтобы погода смилостивилась, если на судне везут покойника.
— Ну, вы просто суеверны! Глупости какие!
— Это очень древний предрассудок, — вмешался Аркуларис. — Слышал о таком много раз. Как знать, может и правда. Мы можем потерпеть кораблекрушение. А не всё ли равно, в конце концов? — сказал он чрезвычайно мягко.
— Ну что ж, тогда мы все пойдем ко дну, — холодно согласился пастор.
И всё же от замечания официанта Аркулариса прошибла дрожь. Покойник в трюме — в гробу? Может быть, молва справедлива, и им уготована беда. Бывают туманы. Встречаются айсберги. Он вспомнил обо всех кораблекрушениях, о которых когда‑то читал. Катастрофа с «Титаником», о которой он прочел в теплой газетной Гарвардского клуба: даже там несчастье представало убийственно осязаемым. Оркестр играл на кормовой палубе тонущего судна: «К тебе я всё ближе, Господь!» Это было одно из самых мрачных воспоминаний. А случай с «Императрицей Ирландии», когда несколько несчастных оказались в курительной комнате, как в ловушке, и только дверь отделяла их от жизни, но эту дверь запер на ночь палубный стюард, а его нигде не могли найти! Аркуларис вздрогнул от сквозняка и обратился к пастору:
— Как возникают эти странные самообманы? — спросил он.
Пастор смерил его испытующим, оценивающим взглядом с подбородка до лба и со лба до подбородка, и Аркуларису стало неловко: он поправил галстук.
— Лишь от страха, — ответил пастор. — Ниоткуда, кроме как от страха.
— Так странно, — заметила девушка.
Аркуларис опять взглянул на нее — она опустила лицо — и он снова попытался вспомнить, кого же она ему напоминала. Не только ту веснушчатую девчушку из больницы: обе напоминали ему о ком‑то другом. О ком‑то возникшем в его жизни давным–давно: красивой, милой, отстраненной.
Он не мог думать. Обед подходил к концу. Все встали. Судовой оркестр заиграл немощный фокстрот, и Аркуларис, снова оставшись один, пошел в буфет пропустить стаканчик виски. В помещении было душно, а шум двигателей не только слышен, но и осязаем. Гудение и биение угнетали его, а ритм двигателей казался ритмом его собственной боли, и через какое‑то время он побрел прочь медленными шажками, в минуты слабости и головокружения касаясь стен, к своей покинутой белой каютке. Иллюминатор — слава Богу! — на ночь закрыли, впрочем, и без того было прохладно. На вентиляторе трепетали белые и голубые ленты, графин и бокалы на столике позвякивали и постукивали в такт легкой качке судна на длинных медленных волнах. Всё было каким‑то особенным, казалось чем‑то давно пережитым. Что же это было? Где это было? Он развязал галстук, посмотрел на свое лицо в зеркале и размышлял над этим, время от времени трогая рукой бок, чтобы смягчить боль. Это было не в Портсмуте, в детстве, и не в Салеме, и не в розовом саду тети Джулии, и не в школьном классе в Кембридже. Оно было чем‑то очень странным, очень личным, очень ценным. Камешки, карточки в воскресной школе, которые он любил, когда был маленьким… Он заснул.