Тем не менее идеальный дом так ясно стоял перед мысленным взором Эрнеста, что в мечтах он часто приходил туда, бродил из комнаты в комнату, пил чай с Эви за столиком с выгнутыми ножками при свете свечей, отдыхая там от несовершенств «Золотого дождя». Несколько месяцев тому назад Эрнест был так полон этим, что мог бы составить пособие для молодоженов по устройству и меблировке дома и прочим хозяйственным вопросам, встающим перед каждой молодой четой. Но теперь он больше думал о самой Эви, к которой так рвалось его сердце, о смуглой, ласковой Эви, знавшей каждую его мысль, каждый порыв души.
Ведь, может быть, ему не дождаться конца войны, не дождаться свадьбы; может быть, впереди ничего не будет. Люди его возраста ближе к могиле, чем старики. А по ту сторону их ждет забвение, в черной пасти которого уже исчезли в прошлую войну миллионы жизней. Таких, как он, тысячи, и война вычеркнет эти тысячи из списка живых, словно они никогда и не рождались на свет, никогда не тешили себя мечтами, желаниями и надеждами, так похожими на его собственные.
С тяжелым вздохом Эрнест прогнал от себя эти мысли. Он почувствовал, как в нем загорается холодный гнев, на который способны люди хоть и эгоцентричные, но мыслящие, те, кто считают себя скорее зрителями, чем участниками затеянной в мире сумасшедшей игры. Погружаешься в эти размышления, точно в бездну, а когда достигнешь самого дна, тебя вдруг выносит на поверхность. Тут, видно, действует какой-то закон компенсации, думал он, нечто вроде эмоционального очищения. Блэйк говорит об этом в своих «Психологических этюдах». Во всяком случае он чувствует себя гораздо свежее после таких раздумий, — с обновленным духовным аппетитом. Вот теперь надо поиграть!
Он спокойно зажег свет в полной уверенности, что о затемнении позаботится кто-то другой.
Эрнест снова сел за рояль и в этой привычной для него позе стал, сам того не подозревая, самым обычным молодым человеком. Отважившись на приступ 48-й фуги Баха, он с одинаковой легкостью отбросил от себя и деловые заботы и тревоги о судьбах мира. Он с подъемом одолевал самые трудные пассажи и чувствовал, что играет хорошо. Ему было приятно сидеть в гостиной одному, но если бы его игру могла слушать публика, он не отказался бы от этого. Иногда он воображал, что его слушают, чувствовал напряженную тишину за спиной, потом короткую паузу и за ней бурю аплодисментов. Часто эти мечты казались ему пустым тщеславием, но, с другой стороны, они вдохновляли его, и в такие минуты он играл особенно хорошо.
Эрнесту, не приходило в голову, что у него есть аудитория — в столовой, в кресле у камина, аудитория, состоящая из одного человека, того самого, который купил ему рояль и частенько сожалел об этом, не обладая тем утонченным вкусом, каким Эрнест наделял свою воображаемую аудиторию.
Мистер Бантинг слушал Эрнеста уже добрых полчаса с тем вынужденным вниманием, которое человек поневоле уделяет неприятным, раздражающим слух звукам. Потеряв надежду сосредоточиться на чтении газеты, он стал гадать, какое классическое произведение играет Эрнест, — точь-в-точь как Оски старался опознать садового вредителя, чтобы с тем большим основанием обрушить на него свою ненависть. Для сонаты это недостаточно торжественно, в этюдах больше финтифлюшек. Прислушиваясь к тому, как пальцы Эрнеста петляют по клавишам, точно догоняя один другой, мистер Бантинг склонялся к мысли, что это фуга. Никакой другой образец серьезной музыки не вызывал у него такого отвращения, и он применял это название ко всем без разбора классическим произведениям, с особым же удовольствием к тем, которые казались ему самыми мерзкими.
Мистер Бантинг опустил газету, уставился на стену гостиной, откуда неслись эти проклятые звуки, и скорчил гримасу. «Почему Эрнест никогда не вспомнит те вещицы, которые играла «Гармоническая пятерка»? — удивлялся он. — Правда, джаз не сравнишь с хорошей старинной музыкой, но все же это куда лучше фуг».
— Фуги! — сердито сказал он вслух. — Мало нам приходится терпеть во время войны, а тут еще фуги слушай.
Ни жена, ни дочь не ответили ему. Джули сидела за столом в круге света, падавшего из-под плотного абажура, и писала письмо. Губы у нее были сжаты, голова склонена набок, и глядя на то, с каким старанием она выводила заглавные буквы, трудно было поверить, что за ее обучение заплачены большие деньги.