В самый разгар делового дня машинистка, выглядывая из-за кучи неотправленных писем, объяснила ему, что записывается в сельскохозяйственный женский отряд.
— Зачем? — спросил он сухо.
— Я, тоже хочу помогать родине.
— А здесь вы разве не помогаете?
— Нет, в военное время я не хочу оставаться на этой работе. Мне первый раз в жизни представляется случай пожить на ферме.
«Уговаривать ее нет смысла», — подумал Эрнест. Она работала хорошо, всегда помнила как раз те подробности, о которых он забывал, и заменить ее будет трудно. Но ее потянуло к приключениям. У большинства людей, вступавших в армию, наблюдалась эта тяга, и Эрнест их не осуждал. А ему это не суждено, он прикован к своей конторке.
Для сокращения рабочего дня он нередко завтракал в прачечной бутербродами, уложенными в корзинку вместе с запиской от Эви, которую он читал и перед завтраком, вместо аперитива, и после завтрака; на десерт. После этого он некоторое время читал книгу Отто Рейнбергера «Жизнь и музыка». Это была самая изумительная книга, какую он знал, переложение в прозу одухотворенной музыки Рейнбергера. Рейнбергер первый вывел его за пределы «прикладной психологии» и научил думать о душе. До сих пор Эрнест не мог без чувства неловкости думать или говорить о душе или даже слушать, как говорят другие. Об этом как-то не принято было говорить. А Рейнбергер писал о душе так же свободно и просто, как о разуме. У всего человечества — одна душа, писал он, и через нее общается с миром художник. Сущность того, что нам возвещает поэт, доступна только душе. Она не укладывается в слова и мысли; бессмертный дух человека узнает в ней вечное.
До сих пор Эрнест делил творчество на категории: творчество поэта, или художника, или музыканта; их отделила друг от друга техника ремесла. Теперь он понимал, что все они входят в одно братство, и с техникой это не имеет ничего общего. Они — посланцы незримого и живут только в тех душах, где находят отзвук. Принадлежать к этому братству, значит быть свободным от бремени страхов, тяготящих материалистические умы. К мировой душе можно найти доступ молитвой или размышлением, через искусство, природу или красоту во всех ее формах. На каждом из этих путей растут свои цветы, и, не стремясь к будущему, не озираясь на прошлое, можно, идя по ним, жить в вечном «теперь» сохраняя неувядаемым свой венок.
Эрнест часто задумывался над книгой, чувствуя, что все его старые вехи сорваны и впереди смутно маячат новые. Многого он не понимал, со многим соглашался безусловно, даже в тех случаях, когда Рейнбергер не апеллировал к разуму. Но больше всего его радовал факт, второстепенный для учения Рейнбергера, чисто внешний. Эта книга пришла к нему из Германии, она написана немцем, ее читают в Германии. Там, как и здесь, есть люди, которым не чужда новая концепция жизни в лучшем и более свободном мире.
Но стоило закрыть такую книгу и развернуть газету, как сердце сжималось от сознания контраста между возможным и действительным. Никогда еще история человечества, думал Эрнест, не была запятнана такими чудовищными по своим масштабам и зверской злобе преступлениями. Вторжение в Норвегию пошатнуло его политические убеждения, обнажив последние глубины человеческой подлости. Цинические оправдания Берлина, казалось, исходили от каких-то низших существ, не достойных имени человека. Рейнбергер — немец, и эти, в мюнхенском погребке, тоже немцы, но соотечественники Рейнбергера слушают не его. Они заставили умолкнуть все эти тихие, слабые голоса. Даже здесь, в Килворте, с его старинными церквами, образ мыслей, которого держался Эрнест, не встретил бы ничего, кроме открытой вражды.
Таков был фон его умственной жизни в те мрачные дни, когда германская армия пролагала себе кровавый путь через поля Франции и слово «вторжение», словно цитата из учебника истории, стадо повторяться даже самыми трезвыми людьми. Эрнест не говорил о войне ни с кем, кроме Эви, но ее вера в бога была проста и наивна и не могла дать ему утешения.
Иногда по вечерам она торопила Эрнеста надеть шляпу и пальто, и они шли в «Золотой дождь» насладиться музыкой. Главный недостаток их квартиры заключался в том, что там не было рояля, да и поставить его было негде.