Если это конец жизни, думал он, то что же в ней было самого ценного? Конечно, только те минуты прозрения, когда словно срывается завеса и вся житейская шелуха на мгновение кажется преходящей и нереальной. Только в такие минуты человек понимает самого себя, свое внутреннее «я». Аккорд Бетховена, закат солнца, прекрасные просторы полей, восторги любви — вот что вызывает к жизни такие прозрения. Они длятся всего один миг и годами живут в памяти — крупицы золота среди мякины. Ими, а не долготой дней измеряется жизнь человека. Молитва Эви вырывалась из сердца, как мольба ребенка, я для него единственным способом выразить себя были устремления духа.
Сидя под лестницей и не отводя темных глаз от щели в почтовом ящике, Эрнест вдруг понял инстинктом, более глубоким, чем мысль, и недоступным разуму: всякое устремление духа есть молитва. Человек молится так, как подсказывает ему его совесть, его сознание. Он был неспособен просить бога о сохранении жизни, ибо как под градом бомб могла быть исполнена эта просьба? Но о наивысших человеческих достоинствах он мог молиться; и теперь у него было только одно желание: молча, от всего сердца и с глубокой верой Эрнест, впервые со времени детства, в невольном порыве молится о том, чтобы ему было даровано мужество.
Крепче прижав к себе Эви, он смотрел во тьму задумчивыми, полными мысли глазами. Она перестала плакать и беспомощно приникла к его плечу. Долгое время все было тихо. Вдруг шляпа Эрнеста упала с вешалки и покатилась в угол.
Оба вздрогнули и придвинулись ближе друг к другу, глядя во тьму.
— Что это?
— Кажется, моя шляпа. — После некоторого молчания оба засмеялись, и напряжение рассеялось.
— Смотри, не наступи на нее, — сказала Эви, опять входя в роль заботливой хозяйки. — Самая хорошая твоя шляпа.
Шляпа отвлекла их немного и ослабила напряженность ожидания. Эви подняла голову и вытерла глаза; Эрнест чувствовал, что она ему улыбается во тьме. Он освободил затекшую руку и спросил:
— Теперь тебе лучше?
— Да, немножко. Думаю, что все обойдется.
— Я, пожалуй, закурю. — Вспыхнула спилка, осветив ее бледное лицо.
— Подожди, кажется, они возвращаются.
— О чорт! — Он погасил спичку и прислушался.
Опять посыпались бомбы. Звук был такой же, как и вначале, но почему-то не так пугал. Взрывы стали громче, они все приближались, словно быстрые шаги великана.
— Они все ближе. Сейчас бросят сюда.
— Нет, — сказал Эрнест.
И, словно в опровержение его слов, оглушительный, все нарастающий свист пронесся над крышей, и дверь затряслась, будто великан рвал ее с петель. Посуда на буфете зазвенела и попадала на пол, послышались несколько взрывов один за другим, словно яростные удары по живому телу.
— Держись за меня, — сказал Эрнест сквозь стиснутые зубы; но она медленно соскользнула на пол, и ее табурет опрокинулся. Он нагнулся над ней, засветив фонарик, думая о том, что дом, во всяком случае, не обрушился на них. Он не узнал ее лица, так оно изменилось.
— Тебе придется пойти за доктором. Это... Это...
— Но, дорогая моя, как же я тебя оставлю одну?
— Доктора!..
Он остановился в нерешимости, не в состоянии собраться с мыслями. В квартире над ними никого не было; ни друга, ни знакомого, ни соседа поблизости. Она в исступлении крикнула:
— Доктора, дурак! Ступай за доктором! Неужели ты не понимаешь?
— Сейчас, дорогая, иду, — сказал он покорно и, встав, заботливо прикрыл ее своим пальто. Потом надел макинтош и пошел к двери.
— Эрнест!
— Да? — Он вернулся и стал на колени рядом с ней. Из тьмы протянулись ее руки и обвили его шею, и она прошептала, прижавшись к его щеке:
— Прости меня, я не хотела...
— Ничего, дорогая. Я сейчас.
Он закрыл дверь и остановился на крыльце, глядя на город. Небо над горизонтом светилось от зарева пожаров. Над пылающими зданиями ползали, скрещиваясь, конические лучи прожекторов, и их отражения призрачно поблескивали в темных стеклах окон. Разрывы зенитных снарядов усеивали небо миниатюрными молниями, грохот и гул, казалось, сотрясали землю до основания.
Это была картина гибели и ужаса в полном смысле слова, и Эрнест стоял перед ней, словно перед воплощением всего, чем организованное зло могло грозить его духу, — смотрел, меряясь с ним силами. Наконец-то оружие извлечено из ножен, наконец-то разразился бой за вечные истины, бой, в котором его жизнь утратила цену или может утратить в любую минуту. И в нем проснулось мужество, воля к борьбе и победе — неоспоримое доказательство бессмертия.
Он слышал, как самолет с воем спикировал, как защелкала по крышам наудачу пущенная пулеметная очередь. Он прижался вплотную к дверному выступу, прислушиваясь к гулу невидимого бомбардировщика, спешившего укрыться в облаках. У него было такое чувство, что он присутствует при отвратительной хулиганской выходке. Эрнест не мог не верить своим глазам, и все же эта выходка оставалась для него непостижимой. Это, вероятно, и есть немецкая трусость в действии. Губы его искривились. Не часто приходилось ему испытывать такое полное презрение, какое он испытывал сейчас к этому воздушному хулигану.