Во время этих прогулок Эрнест обнаружил, что совсем не знает природы, как и многого другого. Он всегда считал, что любит природу, во-первых, потому, что признаться, что ты ее не любишь, значило причислить себя к филистерам, а во-вторых, потому, что он никогда не упускал случая остановиться перед кустом цветущего терновника и воскликнуть: «Как это красиво!» Но Эви родилась и выросла в деревне, и в простоте ее отношения к земле было что-то совсем новое для Эрнеста. Он только тогда по-настоящему видел зеленую изгородь или вспаханное поле, когда смотрел на них зоркими глазами Эви. До сих пор ему не удавалось разглядеть как следует королька или землеройку — он думал, что землеройки встречаются очень редко. Он думал, что почти все живые существа, описанные у зоологов, встречаются редко, потому что во время прогулок почти никогда их не замечал. Теперь даже птичьи гнезда попадались гораздо чаще, — раньше он и не знал, что их так много. Эви показывала ему гнезда одно за другим — растрепанные ветром остатки их еще держались в гущине облетевших кустарников.
Первой его мыслью было достать какую-нибудь книгу о природе и прочесть ее, а потом он подумал: «Нет!» Он и без того слишком часто обращался к учебникам и забивал голову готовыми, заранее разжеванными сведениями. Теперь он хотел видеть все своими глазами и понимать.
В какой-нибудь деревенской чайной они пили чай. Эви разливала его и делала это так по-домашнему, что Эрнест таял от удовольствия; потом оба они обсуждали его будущее, и из этих обсуждений неизменно выходило, что Эрнест очень способный молодой человек, которому предстоит сделать блестящую карьеру.
Ей было как нельзя лучше известно его теперешнее положение, она знала, сколько он зарабатывает, знала, что видов на будущее у него нет почти никаких, что его честолюбивые замыслы непомерны и очень неопределенны. Он воспарял ввысь, а она снова и снова низводила его к уровню действительности, к тому, что было практически осуществимо.
— Ты слишком умен для своей работы, — решительно говорила она.
— Если даже и так, то я, видно, не умею приложить свой ум к делу, — отвечал он, вспоминая, что очень многие в разное время говорили ему, что он умен. Может быть, что-нибудь в его наружности вводило их в заблуждение: форма головы, высокий лоб, мало ли что? — Иногда мне кажется, что я тупица.
— О нет! — энергично возражала она. — Тебя нужно было готовить к какой-нибудь интересной профессии. А раз тебя не готовили, нужно учиться самому. Знаешь, человек может сделать очень многое.
Во всем, что она говорила, он чувствовал тот же дух, каким был проникнут Крис и те молодые люди, которые в школе учились посредственно, а теперь мало-помалу добирались до ответственных постов; для человека, проникнутого этим духом, городское управление казалось, конечно, затхлым болотом. Правда, для того чтобы рискнуть, нужна смелость, с этим Эви соглашалась, она знала, что успеха нельзя было ждать сразу, но все-таки, по ее мнению, ничего особенно трудного тут не было. Удалось же это очень многим людям, которых она знала еще в родной линкольнширской деревне, — они стали теперь дельцами, видными журналистами, завели табачные плантации в Родезии.
Для Эви все профессии были равны и на всех поприщах удача одинаково достижима. Нужно было только ловить удобный случай, где бы он ни подвернулся — в Южной Америке, на Флит-стрите, в Нью-Йорке, и не очень торговаться с фортуной.
От этих разговоров все закоулки в душе Эрнеста словно продувало холодным, неприятным сквозняком.
В том мире, который он знал, писцы занимали место за конторкой в двадцать лет и с тех пор уже не смели высунуть нос из своей раковины. А Эви требовала, чтобы он вышел из нее на неприветливую арену рабочего рынка. Его охватывали робость, страх, сомнения. Но это был единственный способ сохранить ее уважение, проще говоря, единственный способ удержать Эви.
— Мне кажется, — сказал он, обдумав ее слова, — раньше я боялся риска. Шел по проторенной дорожке. Но я на ней не останусь, Эви.
Он был полон решимости, он был твердо намерен не сдаваться и, выйдя на борьбу, проложить себе дорогу в мире.
Но для мистера Бантинга, который не мог проникнуть в душу сына и видеть то, что там совершалось, Эрнест оставался все тем же безучастным ко всему юношей, который молча проглатывал свой обед и сидел потом в гостиной, не проявляя никаких признаков жизни, сникнув, словно флаг в безветренную погоду. Если вы с ним заговаривали, вы извлекали его из таких глубин задумчивости, что он не сразу мог ответить на вопрос; он слишком много курил, часто вздыхал, и притом так, что эти вздохи было слышны в соседней комнате.