— Сколько тебе нужно?
— Дай мне пять фунтов. Вряд ли я потрачу все, но на всякий случай надо иметь при себе побольше денег. Я верну тебе сдачу.
Сейчас ему хотелось только одного — поскорее избавиться от нее, не было ни малейшего желания спорить. Он достал из бумажника сложенную вдвое пятифунтовую купюру.
— Впрочем, нет, не эту, — сказал он. — Я дам тебе другую, почище. Эту я приберегу для Киллало-старшего.
— Ты ему должен?
— Я купил у него ту картину. Он как раз отдавал свою коллекцию «Сотбиз»[1] на продажу, чтобы собрать деньги на защиту твоему кузену.
— Сколько она стоила?
— Недорого.
— Ты потратил деньги на такую чепуху, а еще говоришь о моей расточительности!
— Но мне она нравится.
— Конечно, каждому свое, но, по-моему, она просто отвратительна. — Клэр наклонилась и подставила ему щеку для поцелуя. — Спасибо, Джордж. Я ненадолго, — сказала она, — ложись без меня, если притомишься. Я дала Клариссе порошок час назад — у нее разболелся зуб. Вряд ли она проснется до моего возвращения. Не скучай.
Он дождался, пока хлопнет входная дверь, а затем встал и взглянул на небольшое полотно, купленное у сэра Симона Киллало два дня назад.
Четко выписанная антилопа удивленно глядела из-за кустов в джунглях на сцену убийства. Узкая тропа под темнеющим небом, антилопа, пестрые цветы, желтый плащ и ярко-синий тюрбан жертвы придавали самому пейзажу очарование невинности, но широко раскрытый рот мертвеца, казалось, еще кричал перед лицом смерти, а свирепые убийцы в религиозном экстазе выглядели настоящими орудиями уничтожения.
— Кангрийская школа, конец восемнадцатого века, — пояснил сэр Симон. — Это был период непродолжительного подъема индийского искусства, совпавший по времени с возрождением секты тхагов.
Лессинг, не знакомый с искусством Индии, был потрясен этой красивой и вместе с тем полной смысла картиной. Художник не стремился ни осмеять, ни осудить двух тхагов, написанных так же искусно и выразительно, как и антилопа, и цветущие растения. Лишь в изображении убитого мастер дал выход своим чувствам и не смог скрыть презрения к мертвецу, о чем явно говорила нелепая поза последнего.
— Или я вижу то, чего нет на самом деле? — пробормотал Лессинг. — Может, это мое субъективное ви́дение?
Когда он вернулся к своему недопитому джину, его опять стали мучить сомнения. От природы Лессинг был добрым человеком и не мог подавить в себе доброту, объясняя ее своим малодушием. Он не умел пренебрегать интересами окружающих. После ссоры или перебранки с женой он всегда сокрушался о том, что расстроил ее, и перебирал в памяти свои приведенные в споре аргументы, пытаясь определить, справедливы ли они. Он с легкостью признавал, что ревновал или ревнует к Ронни Киллало, а сомнительная биография Ронни еще больше возбуждала его ревность. Но теперь произошло убийство, и Ронни причастен к нему, и потому к личным чувствам это не имеет никакого отношения: любой нормальный мужчина на его месте сказал бы то же самое. Но, возможно, многие абсолютно нормальные женщины заняли бы ту же позицию, что и Клэр. Стремление поддержать обаятельного и одинокого молодого человека обрело силу инстинкта, необходимость избегать его общества из-за и без того дурной, а теперь еще и запятнанной судом репутации юного джентльмена, стала для таких женщин не более чем социальным ограничением, не стоящим внимания. Отвергнутый обществом, Ронни превратился в их глазах в чужака или изгнанника, что, видимо, делало его еще более привлекательным.
— Женщины экзогамны,[2] — сказал Лессинг бутылке с джином. — И я ссорился с ней потому, что она женщина. Мы, люди одного племени, изобрели законы и ревностно относимся к их исполнению. Но если бы законы всегда исполнялись, племя бы выродилось. Женщины от природы не склонны к соблюдению закона. Так имею ли я право винить ее за то, что она такая?
Из соседней комнаты послышался капризный плач младенца, привыкшего подавать голос, чтобы привлечь к себе внимание. Плач становился громче, дошел до яростного крика, а затем вдруг прекратился, будто ребенок прислушивался, идут ли к нему… Затем приглушенное хныканье снова перешло в неистовый рев, который то стихал, то опять достигал апогея.
— С другой стороны, — произнес Лессинг, встав и направившись к двери, — возможно, я слишком снисходителен к ней. Наверное, она того не стоит.
Глава III
Клэр Лессинг и Ронни Киллало вышли из ресторана на Шарлот-стрит и в теплых сентябрьских сумерках побрели в западном направлении. К ее удивлению, он сам заплатил за обед, заплатил без всяких комментариев, без кривляний и усмешек, нередко означавших, что ей следует достать свой собственный кошелек. И теперь, когда она прошла рядом с ним с полмили, опираясь на его руку и слегка прижимаясь к нему плечом, он удивил ее еще раз, остановив проезжавшее мимо такси и дав водителю адрес своей квартиры в мансарде на Батавия-стрит, неподалеку от Ворвик-авеню.
— В последние годы ты не располагал такими средствами, — сказала она. — Едва ли у тебя могла появиться достойная работа.
— У меня нет работы, — ответил он, — но порой появляются неплохие идеи. Иногда мои собственные, иногда чужие. Эту мне подкинула одна из воскресных газет.
— Что за идея?
— Написать биографию Фанни Брюс, две тысячи слов.
— И ты написал?
— Конечно. Они предложили мне пятьдесят гиней. Возможно, это не так много, но все-таки больше, чем ничего.
— А тебе не приходило в голову, что писать подобные вещи бестактно?
— Но бедняжка мертва. Ей теперь уже все равно.
— И тебе это, видимо, тоже… Ведь ты не слишком скорбишь?
— Я не могу себе этого позволить.
— Есть люди, которые…
— Умолкни. Я не терплю критики в свой адрес.
— И ты это подпишешь? Своим именем?
— «Ронни Киллало. Лучший друг покойной».
— Боже мой, Ронни! Что скажет твой отец?!
— Он этого не увидит. В его клубе не читают подобных газет.
— Но если бы он…
— Ну и что? Его теперь ничто не трогает, в этом нет моей вины.
— Раньше тебе были свойственны человеческие чувства, Ронни…
— Только не к нему. Он дьявольски гордился двумя моими братьями, пока их не убили, а ко мне он всегда относился как к собаке, подобранной на улице. За что и был наказан. Теперь у него остался только я. Я и эта горластая интеллектуалка, на которой женился Эдуард, но ее он тоже терпеть не может. Она будет воспитывать его внуков без всякого уважения к прошлому, без благоговения перед старыми добрыми временами, когда он был счастлив. Отец не сможет ей этого простить, потому что не в силах смириться с тем, что его пора давно прошла. Ему шестьдесят три, но выглядит он на все семьдесят пять, — и все из-за своей гордыни и нежелания взглянуть правде в глаза. Впрочем, и мы сами моложе не становимся. Я уверен, что наши маленькие хитрости когда-нибудь выплывут наружу. Как у вас с Джорджем?
— По крайней мере, он мне верит, — нашлась она.
— Он из тех психоаналитиков, к которым я обратился бы, если бы мне понадобилась такого рода помощь. Я приветствую тех, кто верит в других… Здесь сверните налево и остановите у того светофора.
Когда она поднималась за ним по длинной неудобной лестнице, одна из ступенек последнего пролета скрипнула. Клэр зашла в ванную и подправила макияж. Из туалета донесся звук сливаемой воды, и минуту-другую она ждала в маленькой пыльной гостиной под покатым потолком, тихо возмущаясь беспорядком и грязью. Вскоре появился Ронни с бутылкой бренди в одной руке, двумя бутылками имбирного эля в другой и бокалами в карманах пальто.
— Как бы это ни называлось, — сказал он, — «Хеннесси», «Корвуазье», «Бисквит», «Дюбоше» или просто бурда, мне все равно нравится. Поздно вечером или завтра в десять утра этот напиток поможет мне достойно встретить удары судьбы, будь она трижды проклята! Похоже, ты не в духе, но это исправимо. Пей, Клэр, только не дегустируй, а пей как лошадь.