И в результате канула звезда Голконды, вечное солнце пред шахскими очами, свисавшее с тронного балдахина по пути в Тифлис, отклонившись в сторону Адербиджана: что жизнь и служба, и семья, и сторона родная, когда такая цена за беспамятство маячит?
Ну а далее камешек возьми и затеряйся в сундуках бакинских менял и ломбардов или где-нибудь еще в складчатых потемках той местности.
– Но ведь в сокровищнице российской тоже настоящий алмаз находится? – охолаживаю себя я с пристрастием.
– Да, пребывает, – отвечаю, ничуть не смутившись. – Да, помещается, и притом самый что ни на есть подлинный, за который на Сотбисе черт знает сколько отвалить могут, если только сам черт его с подставки из-под носа аукционного глашатая не стянет. А тот, что к Николаю не попал, тот (здесь я совсем уж зарвался) не Шах-Надир и не подделка стеклянная оного, а абсолютно другой камень, тоже невероятно ценный, но другой, обладающий совсем иной ценностью, нежели та, что у него – как у простого крупного желтого алмаза – была изначально.
Нет, он не был каким-то мистическим сгустком, вроде лунного камня. Он был, как книжка «Капитал», материален и обладал совершенно конкретной, вещественно исчислимой, однако абсолютно не связанной с ювелирными качествами стоимостью.
Это был обнадеживающий ход. Оставалось только понять мотив этой двойной посылки.
И здесь у меня поспел на подхвате ответ: мотив этот случаен! Случаен, как жизнь, и, как гений любой, произволен! Шах только догадывался о скрытой ценности второго камня, просто наскоро, без дополнительных изысканий – для пущей надежности продублировали доставку камня, но, не успев состряпать бижутерную копию (стекло, между прочим, у Сасанидов долгое время было такой же драгоценностью, что и алмазы, сам видал в Пушкинском ихние побрякушки из бутылочного стекла, матовые, как морем о гальку обшарканные, оправленные червонными лепестками), ему подобрали визири из сокровищницы другой, похуже, камушек, – за которым, конечно, водилось кое-что в преданиях, но что именно, выяснять было некогда и трудно. Может, и были на слуху какие-то легенды, связанные с жреческой братией Заратуштры, но что делать с ними, шах (то есть я, уже напрочь охваченный выдумкой и чувствовавший себя в ней упоенно, как шмель в клевере) ума приложить не мог.
В этом месте я задумался – внезапно и глубоко, как рухнул: надо же было поразмыслить вместо перса ленивого над загвоздкой! И, немного повисев, задержавшись в кружащейся путанице раскачивающихся гирлянд из ассоциативных цепочек, я внезапно напал на след, почти случайно выхватив из скопища логик именно то, что было нужно. Я просто задал себе вопрос – задал, чтобы, будучи поражен ответом, все же суметь ответить: а почему, собственно, зороастрийцы были огнепоклонниками?
Очень просто! – подавившись восторгом, почти выкрикнул я про себя. Дело в том, что самые древние месторождения нефти были открыты именно там, на побережье Каспия! – того самого моря, в которое, возможно, наш самолет сейчас намеревался рухнуть вместе с фантазией у меня в голове. И следовательно, организовать несколько ритуальных «вечных огней», совершенно непостижимым для дикарского воображения образом вырывавшихся, клубясь и устрашая, из какой-нибудь известняковой расселины, не составляло для тамошних шаманов никакого труда, только бы отыскать – хоть в потемках пещеры по запаху, хоть по жирному блеску потека на песчаном срезе, – источник темного зрения земной коры, этого чудесного своими свойствами перегноя, выжатого из лесов и моря юрского периода.
Вино Творения живого.
Философский камень, так сказать, жидкий только: сам хлам, а путем возгонки (алхимия!) золотишком оборачивается.
Здесь, опьяненный догадкой, я совсем перестал симулировать поступательное движение рассуждений – и они, почуяв слабину в поводьях, скользнули из-под логического седла и, заморочив, завертели в потоке бреда, который, обилию своему благодаря, теперь не исходил, а накатывал сверху, пронося, увлекая, и уже как бы и не мною самим порождался, а был внешней средой, внезапной и непривычной.
Среди всей кутерьмы мелькали знакомые блестки: и мое воспоминание о том, как прохладно в бакинском метро пахнет нефтью, и вывески «Шеврона» и «Бритиш Петролеум», и откуда ни возьмись проступивший постулат, под индексом 02.2, из TLFT Ван ген Штейна, гласивший: «Тайны нет»; и кадры немой хроники о приезде Кирова на нефтяные промыслы Баку; и огненный рев оранжевых мастодонтов, вырвавшихся из разбомбленных нефтехранилищ – в небо, в пылающую Волгу у Сталинграда; и кинохроника – неведомой мне тогда, потому что еще не случилась, – войны в Персидском заливе: косяки танков, серпы барханов, буря мглою кроет кадр; и то, как мы с мужественным страхом отсиживали в подвале воздушную тревогу в Несс-Ционе: один раз «Скад» хлопнул поблизости, идиотски напомнив салют; и резкие снимки моей памяти, как в детстве мы с Сашкой, тайно от сторожей, лазали по сложной требухе насосной станции, построенной Людвигом Нобелем и гнавшей шалларскую горную воду для бакинских нефтяников: на ампирном фронтоне клеймо принадлежности было выбито дугой латиницы, которая сливалась отчего-то с надписью «DEUS CONSERVAT OMNIA» над входом в собор из пражской открытки – любимой моей книжной закладки; и как там, на насосной станции, было жутко и интересно: стояли мертвые, с расхристанной оплеткой и кожухами, трубные машины – голубиная шайка на них клубилась, и гулила, и хлопала, поднимая кривляющихся призраков из пыли к снопам лучей, бивших из прорех в крыше; и еще мне почему-то вспомнилось, как в нашей детской компании было за праздник доплыть до одной из видных у самого горизонта, брошенных буровых платформ (здесь Петя никак не мог со мной соперничать: один мой гребок всегда приходился на его полтора), и когда им, обезглавленным – так как вышки были уже давно демонтированы, воображение достраивало ажурные булавки, которыми крепился лист моря к небу. Однажды одна из них мне представилась миниатюрной копией Эйфелевой башни, и с тех пор – в обратную сторону – Эйфелева башня мне всякий раз виделась нелепой буровой вышкой-гигантом, неизвестно еще какие соки вытягивающей из недр Парижа...
Но больше в этом бреде ничего отчетливого не взметывалось. Желание писать, однако, не только не пропадало, но уже зашкаливало. Записывать этот бурлящий бред не представлялось разумным, у него была своя косвенная цель: я должен был в результате написать о своем ни-о-чем».
И я записал:
Глава 8
О-НИ-О-ЧЕМ
«Падение. Утром я сверзился с кровати и ничего не помню. В течение всего завтрака не помнил, а потом забыл не помнить.
Перед обедом ходили на пруд. С кем ходил – назвался братом моим Петром. Я не сразу ему поверил и во время купания поглядывал недоверчиво. Возвращаясь, купили к обеду в продмаге грамм триста рокфора. Обед был вкусный (баранья ножка с молодым картофелем, грибной суп из подосиновиков), но чересчур сытный. На десерт подали кусочки чего-то зыбкого в сладком соусе, в котором плавала мягкая золотистая шелуха. Никак не мог вспомнить, что это.
После обеда читал что попалось под руку, оказалось – календарь за позапрошлый год. Прочел о годовщинах смерти Гиппиус, Чехова и Лифшица. Последний мне особенно симпатичен: физик-теоретик, время от времени писал книжки для студентов. Приятно, если человек о сложном может сказать просто и точно.
Потом я немного помечтал и заснул. Заснул незаметно, непрерывно и сладко. Во сне видел все тот же календарь, только в нем даты теперь обозначались не числами, а фигурками человечков. Человечки двигались и кривлялись, так что я никак не мог определить, когда наступила чья-то смерть. Одного хотел было придавить, приструнивая, пальцем, но тот оказался верток и упруг, как личинка мухи.