"Никогда не предположит тот, кто осведомлен в этом, что тот лишь срок люди живут, который именуется жизнью, и тот лишь срок существуют и приемлют страдания и радости, и что они были ничто, прежде чем стали людьми, и становятся ничем после смерти".
Для греческого мудреца вопрос заключается совсем не в тем, существует ли вечное в человеке, но исключительно в том, из чего состоит это вечное и как может человек сохранить и воспитать его в себе. Для него было всегда ясно, что человек живет, как промежуточное существо между земным и божественным. О божественном, находящемся вне мира, потустороннем, не было и речи. Божественное живет в человеке, и живет в нем лишь человеческим образом. Это -- сила, заставляющая человека делаться все более и более божественным. Только тот, кто так думает, может сказать, подобно Эмпедоклу:
"Если, покинув тело, ты поднимешься в свободный эфир, то станешь бессмертным богом, избегнувшим смерти".
Что же может произойти с жизнью человека, если смотреть с такой точки зрения? Она может приобщиться магическому кругу вечности, ибо в ней должны лежать силы, которые не могут быть развиты чисто-природной жизнью. И эта жизнь могла бы пройти бесполезно, если бы эти силы остались лежать необработанными. Выявить их, сделать через это человека подобным божеству, вот задача мистерий. Эту же задачу ставили себе и греческие мудрецы, и тогда понятны нам слова Платона, что "кто спустится в преисподнюю непосвященным и неосвященным, тот погружен будет в тину; очищенный же и посвященный, придя туда, обитает с богами". Здесь мы имеем дело с идеей бессмертия, смысл которой заключен внутри вселенной. Все, что предпринимает человек для пробуждения в себе вечного, делает он для того, чтобы возвысить ценность мирового бытия. Как познающий, он уже не является праздным зрителем мирового целого, создающим себе картины вещей, которые были бы и без него. Его познавательная сила есть высшая творческая сила природы. То, что как молния вспыхивает в его духе, есть нечто божественное, бывшее прежде заколдованным, что, не будучи познанным, оставалось бы лежать втуне, ожидая другого освободителя. Таким образом, человеческая личность живет не в себе и не для себя; она живет для мира. Если так смотреть на жизнь, то она простирается далеко за пределы отдельного существования. С такой точки зрения понятны слова Пиндара, открывающие очам нашим вечность: "Блажен узревший ее И затем сошедший под землю; он знает конец жизни, он знает обетованное Зевсом начало".
Становятся понятными гордые черты и одиночество мудрецов, подобных Гераклиту. Они гордо могли сказать о себе, что им открыто многое, ибо свое знание они приписывали не преходящей личности, но великому демону, обитавшему в них. Необходимым спутником их гордости была печать скромности и смирения, выраженная в словах: все Знание о вещах преходящих находится в вечном потоке, как и сами эти вещи. Игрой называет Гераклит вечный мир, но он мог бы назвать его и величайшей серьезностью. Но это слово притуплено, благодаря применению его к земным переживаниям. Игра вечного сохраняет в человеке ту жизненную уверенность, которую отнимает у него серьезность, возросшая из преходящего.
Иная форма миросозерцания, чем та, которую мы встречаем у Гераклита, выросла на почве мистерий внутри духовной общины, основанной Пифагором в Нижней Италии в шестом веке до Р.Х. Пифагорейцы видели основание вещей в тех числах и фигурах, законы которых они исследовали посредством математики. Греческий мыслитель Аристотель повествует о них: "Прежде всего они изучали математику и, вполне проникнувшись ею, принимали ее начала за начала всех вещей. А так как в математике на первом месте стоят числа, и они усматривали в них много сходства с вещами и становлением, и в числах именно больше, нежели в огне, земле и воде, то одно свойство числа имело для них значение справедливости, другое -- души и духа, еще иное -- времени, и так далее для всего остального. Далее, они находили в числах свойства и отношения гармонии; и таким образом все остальное казалось им по всей своей природе отражением чисел, а эти последние -- первыми в природе".
Математически научное рассмотрение природных явлений всегда должно вести к известному пифагореизму. Если ударить по струне известной длины, получится определенный звук. Если струну укорачивать в известном числовом отношении, то будут получаться все иные звуки. Высоту тонов можно выразить числовым соотношением. Физика выражает числами также и соотношения цветов. Когда два тела соединяются в одно вещество, то всегда вполне определенное, выражаемое раз навсегда числом количество одного вещества соединяется с таковым же количеством другого. На наблюдение такого обусловленного в природе мерой и числом строя и было направлено внимание пифагорейцев. Подобвую же роль играют в природе геометрические фигуры. Так, астрономия является математикой, примененной к небесным телам. Для представлений пифагорейцев был важен тот факт, что человек вполне самостоятельно, исключительво собственными духовными операциями исследует законы чисел и фигур и однако видит, обращаясь затем к природе, что вещи следуют тем же законам, которые он установил сам для себя в своей душе. Человек образует себе понятие эллипса; он устанавливает законы эллипса. И вот небесные тела движутся согласно установленным им законам. (Конечно, здесь речь идет не об астрономических воззрениях пифагорейцев: то, что можно о них сказать, может в этом смысле быть отнесено и к воззрениям коперниканским.) Отсюда непосредственно следует, что деятельность человеческой души сводится не к оторванным от остального мира стремлениям, но что в этой деятельности выражается то, что проникает мир как закономерный порядок. Пифагореец говорил себе: чувства показывают человеку чувственные явления, но они не показывают того гармонического порядка, которому следуют вещи. Этот порядок человек должен найти сначала в самом себе, если хочет созерцать его во внешнем мире. Глубокий смысл мира, его вечная закономерная необходимость, выявляется в человеческой душе, становится в ней действительностью. В душе раскрывается смысл мира. Этот смысл заключается не в том, что мы видим, слышим и осязаем, но в том, что выходит на свет из глубоких недр души. В ее глубине, следовательно, хранятся высшие законы. Погрузимся в душу, и мы найдем вечное. Бог, вечная мировая гармония, находится в человеческой душе. Душевное не ограничено той телесностью, которая заключена в кожу человека, ибо в душе рождаются законы, по которым вращаются миры в небесном пространстве. Душа не заключена в личности. Личность дает лишь орган, через который может выразиться то, что как закон проникает мировое пространство. Духом Пифагора проникнуты слова отца церкви, Григория Нисского: "Говорят, что природа человека есть нечто малое и ограниченное, Божество же бесконечно; однако как хорошо было объято бесконечное малым! И кто говорит, что бесконечность Божества была заключена, как в сосуде, в пределах плоти? Ибо даже и в нашей жизни природа духовная не бывает замкнута границами плоти; хотя телесный состав и ограничен соседними частями, но душа, благодаря движениям мысли, свободно простирается на все мироздание". Душа не есть личность; она принадлежит вечности. С такой точки зрения для пифагорейцев должно было быть очевидным что только "глупцы" могут думать, будто личностью исчерпывается душевное. Также и для пифагорейцев дело сводилось к побуждению в личности вечного. Познание было для них общением с вечным. Человек оценивался тем выше, чем больше он проявлял в себе это вечное. Жизнь в их общине заключалась в постоянном общении с вечным, и пифагорейское воспитание состояло в приведении членов к такому общению. Это воспитание было, следовательно, философским посвящением. И пифагорейцы вполне могли сказать, что подобным образом жизни они ставили себе цель, общую с целью мистерий.
ПЛАТОН КАК МИСТИК
Какое значение имели мистерии для греческой духовной жизни, об этом можно заключить по миросозерцанию Платона. Существует только одно средство для полного понимания его: нужно осветить его светом, исходящим из мистерий. Позднейшие ученики Платона, неоплатоники, приписывали ему даже некое тайное учение, к которому он допускал только достойных, и то под "печатью молчания". Его учение признавалось таинственным в том же смысле, как и мудрость мистерий. Если даже седьмое из платоновских писем принадлежит, как утверждают, не ему, то это не имеет никакого значения для преследуемой нами здесь цели; он ли сам или кто другой высказывает образ мыслей, выраженный в данном письме, для нас безразлично. Этот образ мыслей существен для всего его мировоззрения. В письме говорится: "Я могу утверждать обо всех, кто писали или будут писать, будто они знают, в чем мое стремление, -- слышали ли они это от других, или выдумали сами, -- что им нельзя доверять ни в чем. У меня нет сочинения относительно этих предметов, и таковое не могло бы и появиться; эти вещи никоим образом нельзя охватить словами, как другие учения; для этого нужно долгое занятие данным предметом, и нужно вжиться в него; зато потом вспыхивает как бы искра, зажигающая в душе оттоле неугасимый свет". Эти слова указывали бы не на что иное, как на бессилие в употреблении слов, -- что было бы только личной слабостью, -- если бы в них нельзя было найти указания на мистерии. То, о чем Платон никогда не писал и не хотел писать, должно быть чем-то, о чем писать бесполезно. Это должно быть чувством, ощущением, переживание", которое может быть получено не путем мимолетного сообщения, а только глубоким "вживанием". Намекается на интимное воспитание, которое Платон мог давать избранным. Для них из его речей возникал огонь, для остальных возникали только мысли. Поэтому далеко не безразлично, как подойти к диалогам Платона. Они дают меньше или больше, сообразно духовному укладу читателя. От Платона его ученикам передавалось нечто большее, чем буквальный смысл его слов. Там, где он учил, их обвевала атмосфера мистерий. Слова имели обертоны, звучавшие совместно. Но для этих обертонов нужна была атмосфера мистерий, в противном случае они угасали