Оно уползло обратно в море, оставив за собой абсолютно голые камни и коробки домов. Ничего живого. Ни кипарисов, ни старых яблонь, ни единой веточки винограда. Ни людей, ни животных.
Борвиталь потерянно прибрел в сторону поселка. Сам не зная зачем, тащил на себе этюдник – наверное, чтобы хоть как-то упорядочить действительность, которая просто не укладывалась в его голове.
Поселок встретил его все той же зловещей тишиной. Он дошел до Шариковой дачи и опустил этюдник рядом с банкой, в которой, как ни странно, по-прежнему торчали кисти. Посвистел. Нет, умом он понимал, что Шарика больше нет…
А потом он услышал шорох. В спальне девочек. Медленно, держась за сердце, он подобрался к окну и, глубоко вздохнув, заглянул внутрь…
– …И что вы увидели? – равнодушно спросил следователь и Борвиталь повторил:
– Студентка Нерода стояла на коленях в одной рубашке для сна и что-то беззвучно шептала. Я попытался привести ее в чувство, но она не видела меня, не реагировала на звуки, и я понял, что разум покинул ее. Я завернул ее в одеяло и всю ночь нес на руках до дороги, где нас подобрал на телеге гражданин Айвазов, житель Судака…
До следователя Хазановича Борвиталь рассказывал все это несчетное число раз – сначала перепуганному жителю Судака гражданину Айвазову, затем начальнику милиции в Судаке, потом более молодому следователю в Симферополе. Теперь вот его привезли в Москву…
Но ни единой душе Борвиталь не сказал о том, что весь пол спальни, все кровати, тумбочки – все было завалено листами бумаги. И на всех один и тот же рисунок: сплюснутая рыбья голова с выпученными глазами, которые тем не менее поражали пронзительным, холодным, осмысленным взглядом.
А Оленька Нерода стояла на коленях и рисовала, рисовала эту жуткую голову, покрытую рыбьей чешуей. Рисовала и шептала: «Жабья икра, жабья икра».
Он никому не сказал, что весь подол Оленькиной рубашки был исполосован словно бы ножами и покрыт липкой слизью.
Не рассказал он, как, выкручивая девушке руки, переодевал ее в чистое, как выдирал из руки графит, спеленывал, тащил на улицу.
Не рассказывал, как сгреб в кучу всю бумагу и поджег прямо в спальне, опрокинув туда же керосинку…
– И что мы в результате имеем?! – неожиданно брезгливо произнес следователь Хазанович. – Совершенно безумную студентку Нерода Ольгу Львовну, члена ВЛКСМ, кстати говоря…
…Как дотащил ее до озерца и пытался привести в чувство, но увы.
Как разжимал ей зубы, чтобы влить глоток воды, после чего она наконец перестала шептать и уснула. А он все боялся, что она умрет… Борвиталь никому ничего не сказал, потому что когда черное вязкое Это уползало обратно в море, он стоял так близко, что увидел в глубине субстанции виноград. Гроздья черного и зеленого винограда, стебли которого опутывали неподвижные тела людей и животных. Он видел своих студентов, коллег-преподавателей, видел пса Шарика. Все это медленно проплывало перед ним. Он стоял, не в силах пошевелиться, потому что оттуда на него смотрели выпученные глаза, которые поражали пронзительным, холодным, осмысленным взглядом. Тысячи пар глаз…
– …Совершенно безумную и к тому же беременную, – закончил фразу следователь. – Ну и для чего же вы так с ней, гражданин Таль?
Борвиталь в ужасе уставился на него.
Спустя девять месяцев Бориса Викторовича Таля отпустили из Бутырской тюрьмы – где он, к слову, сидел в той же камере, где некогда поэт Мандельштам, – домой.
Отпустили, сухо извинившись и сообщив лишь, что студентка Нерода родила Избранного. Не стали даже вспоминать о прицепленных к делу об изнасиловании связях с репрессированными ранее художниками Кржеминским, Падалкой и Эппле, дальнем родстве с репрессированным же главсанврачом РСФСР Кангелари и еще каких-то связях с некими людьми, которых Борвиталь не помнил и не знал. Собственно, отпускали многих, потому что понимали, что сами превращаются в дичь.
Борис Викторович шел по Большой Дорогомиловской, держа в руке узелок с камерными пожитками. Он оглядывался по сторонам, пытаясь понять, что же изменилось вокруг.
Москва выглядела почти такой же, какой он оставил ее год назад, уезжая с Киевского вокзала в Крым. Люди ели мороженое в круглых вафлях, в кинотеатрах шли новые фильмы «Тимур и его команда» и «Музыкальная история», по улицам ехали блестящие черные «эмки» и длинные обтекаемые автобусы… Но одновременно все было не так. Наверное, подобное ощущение испытывает мышь, попавшая в мышеловку-клетку. Она уже не может выбежать на свободу, дверца ловушки захлопнулась, вокруг – железные прутья, которые не перегрызть, но мышь не обращает внимания, она рада, что добралась до своего вожделенного сыра. А про то, что наутро хозяйка с визгом вытряхнет ее в помойное ведро и утопит, она даже не думает. Мышь не может думать, а люди – не хотят…