— Тебе надо есть. Кстати, как ты себя чувствуешь?
— Немного лучше. Чаще просыпаюсь. По крайней мере, я так думаю. Здесь трудно следить за временем. — Он проглотил ещё ложку супа. — Не так часто в сортир бегаю. Даже немного проголодался.
— Это хорошо.
Некоторое время он ел в молчании. Дексу казалось, что суп и аспирин потихоньку ему помогают. Было приятно это видеть.
Они слушали, как усиливается дождь, барабаня по жестяному навесу над задней дверью.
Говард отставил пустую банку и в последний раз облизал ложку.
— Я говорил о дяде. Это не просто бред, Декс. Я знаю, я не больно хорошо соображал. Но он — ключ ко всем этим событиям. Может быть, наш ключ к их пониманию.
— Думаешь, у нас есть шанс их понять?
— Не знаю. Возможно.
Может быть, Говард сможет разобраться, что произошло в лаборатории. У Декса явно не получится. Он и боровскую модель атома с трудом понимал, не говоря уж о физическом процессе столь катастрофичном, что он способен переписать историю. То, что здесь произошло — это не школьный курс физики, его не было ни в одной учебной программе, о которой Декс когда-либо слышал. Он покачал головой.
— Ты говоришь с гуманитарием, приятель.
— Возможно, мы должны понять их.
— Должны?
— Я много об этом думал. Когда лежишь тут в темноте, то очень много думаешь. Это наш единственный выбор, Декс. Мы поймём их и что-нибудь сделаем, или просто… что? Будем вот так жить и дальше? Нас будут убивать, сажать в тюрьму или, в лучшем случае, ассимилируют?
Декс тоже об этом задумывался, как и, вероятно, большинство жителей Ту-Риверс. Но никто никогда об этом не говорил. Это было молчаливое соглашение всех со всеми. О будущем не говорим.
Говард нарушил это правило.
— У тебя температура.
— Не уходи от разговора.
— Ладно.
— И не пытайся меня подбодрить. Я не настолько больной.
— Прости. Если бы я знал, с чего начать…
— Я всё время думаю о Стерне. Он мне снится. Когда меня лихорадит… несколько раз мне казалось, что он здесь, в этой самой комнате. Очень реальный. — Говард покачал головой и снова улёгся на матрас. — Всё казалось таким логичным. Во сне всё гораздо осмысленнее.
Декс вернулся домой после полуночи. Погода скрывала его от глаз и свела военные патрули к минимуму, но его одежду насквозь промочил холодный дождь, и когда он увидел, наконец, свой дом, его уже колотил озноб. Может быть, Говард прав, подумал он. Возможно, во сне во всём этом больше смысла.
Возможно, сновидения — это единственный способ подступиться к чему-то настолько непонятному. Декс справлялся лучше многих, потому что его собственная жизнь перешла на территорию сновидений давным-давно. Он жил, как во сне с тех пор, как пожар отнял у него Абигаль и Дэвида. С того момента его жизнь покатилась в мрачную пропасть, на фоне которой даже события последних нескольких месяцев казались не более чем кратким всплеском, когда его собственная потеря оказалась каким-то образом вплетённой в ткань внешнего мира. Он полагал, что Эвелин что-то такое в нём чувствует, что даже возникающая между ними нежность — а это была настоящая нежность — тем не менее, перекрывалась чем-то тёмным. Он полагал, что именно по этой причине она решила остаться в пансионе с проктором Демаршем. Она, разумеется, боялась, но не только. Она знала о Дексе: кем он был и что он потерял.
Он стоял во тьме под притолокой старого дома и пытался вставить мокрый ключ в замочную скважину. Он думал об Эвелин Вудвард и о том, что она для него значит. Иногда она казалась дверью в мир, из которого он был изгнан — не заменой Абигаль, но выходом из тёмного ущелья, в которое превратилась его жизнь, наверх, на залитые солнцем возвышенности, в которые он уже почти перестал верить.
Ей нечем было ответить на эту лихорадочную потребность, да и кому это под силу? Лучше было не хотеть подобных вещей. Он достиг некоего модуса вивенди со своим горем, и такие соглашения лучше не нарушать. Ты несёшь своё горе и при необходимости ешь его и пьёшь, пока оно не становится тобой самим, пока ты в один прекрасный день не посмотришь в зеркало и не увидишь там ничего, кроме горя — человека, сотканного из одной лишь скорби, но который держится на ногах и каким-то образом всё ещё живёт.
Он оставил свою мокрую одежду висеть на перекладине шторки в ванной и отправился в постель, жаждая этих нескольких часов забвения, прежде чем снова взойдёт солнце.
Его разбудил стук в дверь.
Стук был уверенный и не допускающий возражений — прокторский стук. Он проснулся, щурясь на дневной свет; его сердце бешено колотилось.
Он прошёл прямо к двери и открыл её, встревоженный, но не испуганный; он слишком устал от всего этого, чтобы бояться.
Коридор освещался лишь светом бледного октябрьского утра из окна, выходящего на восток. Двое младших прокторов, розовощёких юнцов, лишь начинающих овладевать фирменным высокомерием профессиональных сотрудников религиозной полиции, осмотрели Декса и комнату за ним. Затем они расступились.
Вперёд вышла женщина.
Декс озадаченно уставился на неё.
Она была одета так, как, по его представлениям, могла одеваться в молодости его прабабушка: чёрное платье до пола с высоким воротником, длинными рукавами и пуговицами на крючках, надетое поверх своеобразного корсета, придававшего женской фигуре форму буквы S — сплошь грудь и ягодицы. Определённо не униформа — слишком много шнуровки на воротнике и манжетах. Тёмные волосы с пробором посередине обрамляли лицо. Ростом она была примерно ему по грудину.
Она смотрела на Декса с отчаянной решимостью. Однако в то же время она покраснела — возможно, из-за того, что он открыл дверь в одних трусах и футболке.
— Прошу прощения за беспокойство, — сказала она. — Вы мистер Декстер Грэм?
Она говорила со странным акцентом, который он слышал у некоторых солдат. Интонации британские, гласные звучат практически по-ирландски. Её произношение превращало «Декстер Грэм» в нечто экзотическое, словно имя шотландского горца из романов Вальтера Скотта.
Он преодолел напавшую на него немоту и ответил:
— Да, это я.
— Меня зовут Линнет Стоун. Лейтенант Демарш прислал меня поговорить с вами. — Она сделала паузу. — Я могу подождать, если вам нужно одеться. — Румянец на её лице немного сгустился.
— Хорошо, — сказал Декс. — Спасибо. — И отправился искать штаны.
Глава четвёртая
Эвелин была не против стоять в очереди за водой вместе со всеми.
Она и раньше стояла в очереди. Припасы подвозили к ней домой по вторникам и четвергам, и прокторы щедро ими делились, но ей нравилось иметь собственный паёк. Это делало возможным маленькие удовольствия: чашка кофе наедине с собой, когда выдавали кофе; или чай; или просто лишняя порция воды, чтобы по-быстрому сполоснуться в жаркий день. Очередь была небольшой неприятностью, и она не жалела о времени, потерянном в ней.
Её новое платье изменило всё.
Платье было чудесным подарком, и она охотно приняла его, хотя и не без задней мысли. Оно делало слишком очевидной растущую пропасть между ней и остальными жителями городка.
Платье было из немного переливчатой тёмно-зелёной ткани — бомбазин с шёлком, как сказал лейтенант. К нему прилагался комплект нижнего белья настолько вычурного, что ей потребовалась инструкция по эксплуатации, которую лейтенант также предоставил: крошечный томик в твёрдой обложке под названием «Внешность и её совершенствование, для женщин» за авторством миссис Уилл. После того, как Эвелин разобралась со своеобразной орфографией миссис Уилл, научилась отличать пряжку от крючка и поняла, что булавки здесь называются фибулами, у неё всё получилось.
Ей даже, можно сказать, понравилось, как она выглядит в этом платье. Общее впечатление было, понятное дело, викторианским. Быть настолько закрытой и в то же время выставленной напоказ — это было странно, и до странности интересно. В Бостоне или Нью-Йорке, как сказал лейтенант, так одеваются самые утончённые леди.