В пещерах в толще скалы кузнец хромоногий создает вечные вещи из злата и стали, меди и бронзы, увечное тело при каждом ударе пронзает боль. Он создает себя заново, ноги из бронзы, рука из серебра, глаза из зеркального хрома, зубы стальные, железное сердце. В темной пещере огня, теней и отражений однажды, скоро уже, однажды тело несокрушимого, наделенного словом бога будет готово. И холодно, и бесстрастно начнет он ковать себе душу. Однажды.
Клешни в кровавых мозолях, руки падшего властелина бьют и толкают камень. Руки его напряжены, мускулы, вены и жилы проступают резко, словно он изваяние. Шаг за шагом влачит он тяжкий валун вверх по склону горы, ноги скользят по осыпающимся обломкам, он бьется, порвано горло, иссохшее криком беззвучным. Он знает, его не сломить, пусть валун срывается и с грохотом катится вниз по склону. Он знает, его не сломить, и снова берется за дело, не зная, что, лишь сломавшись, поднимет валун он на плечи, яростью движимый, и понесет его вверх, к вратам извечного града. Однажды.
Миф — человек горящий, из древа душа, кожа из глины, изрезанная грехами и алчными расчетами. Титаны, богоподобные и слишком уж человечьей породы, мы создали из ваших мифов ушебти[5] — человечков из камня, ответчиков за чужие грехи. Назовите это Адом, Аидом, Тартаром, Шеолом или же Куром, этот новый век сновидений — край проклятых. В этом у нас нет выбора, у нас, микромеров потустороннего мира, дарующих вам лишь то, чего вы желаете: порядок и смысл.
За пределами сумерек бледных, за оградой, по ту сторону известных нам различий, нет определений, нет рубежей, только внутренние горизонты ваших бесчувственных душ. Кажется, нет запретного края, столь темного, чтобы нельзя было представить его как место мучений для тех сил, что вас страшат. У нас нет иного выбора, кроме как облечь это видение в плоть. И все же, изгнанные из реальности, эти мифы не признают поражения. Однажды, говорят они. Однажды.
Песнопевец кладет ладонь на створки ставен и раскрывает их одним плавным движением, впуская света частицы, серые отблески сумерек, все еще слишком неясных, чтобы назваться рассветом. Он встает на цыпочки, закидывает руки за голову и вытягивает их в стороны. Еще один громкий зевок. Уловив повелителя жест, где-то система запустилась, и золотятся стены, ковер, постель, простыни, и изгибы тела любимой, все еще спящей, и стол (и на нем затрепанные листки с цитатами из Гераклита торчат между страницами старой Платоновой «Морфологии»), золотится все это робким, призрачным светом, рассеянным и преломленным, мерцающей имитацией живого огня.
Той ночью снился ему огонь. Снились ему все духи развилок, сквозь века в камнях подножных наследье копящие, в утраченных песнях реки и пыльных путях, что их книгами были. Под храмом древесным они собрали совет, предки и судьи, династии обожествленных посмертно. Да. Снился ему волшебный фонарь, игра теней на стенах пещеры — элевсинской и елисейской, иллюзии ускользания — и домифические громады камня и стали, титаны Кровказа и высоких Геомалаев, строители горных курганов, в обширных сонных могилах спящие, под Востралией и Кибирью. Даже пробуждаясь от собственного сна, в котором свой путь еще не окончил, он видел, что эти брахманы тоже спят, но проснутся, что во сне они видят его мир — этот старый, старый мир — молодым.
Снаружи в первых рассветных лучах лес созданий из камня поднимается, словно тени, в утренней дымке, зарождающейся над океаном. Призрачные создания возникают из дрогнувшей тучи: червеподобные, мягкие, допозвоночные пикайи среднекембрийского века, Mixopterus Kjaeri позднего силура, с клеткой костистой передних конечностей; вымершие в позднем девоне; черные, как головешки, духи каменноугольной эры. Там — заря времен. Там непробудившийся город пребывает в лимбе, в пустоте среднепермской суперконтинентальной пустыни, мир трилобитов, глядящих вокруг глазами на тонких тычинках, и огромных акадопарадоксидов. Там — время зари, зари времен, и так — каждое утро в городе на окраине мира.
Огонь. Снился ему огонь — яростная твердь в основании мира грядущего, вспышек поток в океане течений и водоворотов, волн и приливов, всплесков и ряби, простое учетверение цвета, усложненное до кьяроскуро.[6] Ему грезилось слово возвещение, влившееся в бездну, преломившееся в целый язык света, первоначал, в целый калейдоскоп, буйство сезонов, друг друга сменяющих, колесо дурной и доброй фортуны, словно написанное белыми и голубыми мазками на поле пшеничном.
5
6