Выбрать главу

После этого я принялась их искать.

Второго я нашла в суси-баре с черными скатертями — он сидел через два столика от меня, но, когда он взял палочки, я увидела пульсирующую карту на его ладони. Я подсела к нему — он не возражал. Мы отведали угрей в огуречных ломтиках тоньше пергамента и выпили столько прозрачного, курящегося паром сакэ, что за поцелуем в такси мне даже не пришлось наклоняться. Он вмял свои губы в мои, я вонзила ногти ему в шею; когда мы разделились, я схватила его за руку и обвела языком паутину перекрещенных улиц: линии сердца, линии судьбы.

В его унылой квартирке я поцеловала его живот. В его унылой квартирке на матрасе, затиснутом между молочными ящиками и шлакоблоками, лунный свет вливался в окно через сломанные жалюзи и прорезал на моей спине длинные тигровые полосы.

В его унылой квартирке на подушке, расплющенной в блин десятками ночных кулаков, я увидела сон. Может быть, ему тоже что-то снилось. В моем сне он, кажется, брел по улице, забитой воздушными шарами и глумливыми газелями, но я за ним не пошла. Я стояла на бульваре, вымощенном чопорными оранжевыми маками, и вдруг ощутила на языке вкус бренди, скользнувшего мне в глотку, а легкие мои наполнил бледный дым. Где-то далеко моя четверть в зеленой косынке смаковала снифтер и опиум. Той ночью я увидела девочку-страуса. Я вдохнула махагониевый аромат серафимских тротуаров и почти без сожаления обменяла мои длинные каштановые волосы на платье. Алоизий обрезал их хрустальными ножницами, и я зашагала по красному дереву под сернистыми звездами, волоча за собою шлейф черных перьев. Мою голую шею ласкал теплый ветер. Пальцам тоже было тепло — мой лысый четвертак поглаживал женщину с чешуйчатой, как у змеи, кожей.

Были и другие. Мужчина с серебряным зубом — пальцы ног его пестрели картой с отметкой морских глубин. С ним мне приснилось, что я обхожу свайный поселок над синей рекой и ем гуляш с львиноголовым ветераном, который рвал мясо жуткими желтыми клыками. Объяснялся он жестами, но я правильно угадала лишь те, что означали «мать», «юго-восток» и «сон».

Женщина с двумя детьми и родинкой на левом бедре — между лопатками у нее петляющие улочки и старые тупики складывались в колесо арондисманов. С ней мне приснилось, что я работаю в ночную смену в ресторане, где подают одно-единственное блюдо — жареную печень слона, вымоченную в лавандовом меду и усеянную зернышками граната. Персонал там носил туники, сшитые из павлиньих перьев, и не должен был смотреть посетителям в глаза. Поставив блестящую тарелку перед мужчиной с длинными серыми пальцами, я ощутила, как моя черноглазая четверть подцепила золотой вилкой улитку в ромовом соусе и отправила ее в рот.

Милый мальчик с редкой бороденкой — от сетки улиц и стихийных проулков на подушечке его большого пальца было черным-черно, как будто его дактилоскопировали в некой неназываемой тюрьме. Он уснул в моих объятиях, и мы грезили вместе, как спаривающиеся стрекозы, летящие тандемом. С ним я увидела литейные цеха, извергающие в небо пламя. С ним я танцевала в опалесцирующей чешуе и произвела на свет ровно пятьдесят семь диких зайцев, с зеленой печатью Казимиры на левом ухе каждый.

«Лючия! — кричат все они, лежа на мне. — Лючия! Где тебя найти?»

Но на простеганных тенями улицах я всегда одна.

На всех этих кожах я искала город грез. Разве сравнятся обыкновенные, с желтой разметкой улицы — и улица Серафимов? Мои табельные часы, чеканящие бессмысленные дни, — и самоцветная фабрика Казимиры? Чье бы то ни было прикосновение — и пароксизмы чувствительности в моих снах, где каждый жест умножается на четыре? К тому, на ком нет карты, я и не притронусь. Лишь однажды за весь год, после снегопада, я сделала исключение — для женщины с грудью цвета кедра и кольцом в носу, как у быка или минотавра. Бинди на лбу она носила, как пятно крови. На ее безупречном теле не было ни единой отметины — уже так странно и непривычно для меня, так пусто. Но она была прекрасна, и ее голос, чистейшее сопрано, мог резать стекло, а я слаба. Я упросила ее спеть мне после любви, а затем во сне увидела, как ее ведет в танце мужчина с шакальим хвостом — в освещенном фонариками баре, где подавали настойку на бабочках сотни оттенков. Я разбила их пару, он увял и слился, а ее я отвела к морю, где пена разлеталась стеклом на песке и мы шли вдоль полосы мокрых сверкающих осколков.

Когда я проснулась, карта расцвела из ее пупка, свежая и сочная. Я улыбнулась. Поцеловала сетку улиц на ее спящем животе и ушла, не выпив кофе и не попрощавшись.

Перекресток Недвижной и Хищной

В Палимпсесте две церкви, совершенно идентичные во всем. Они стоят рядом на углу, охватывая его, как дверная петля. У каждой семь белых колонн, расписанные по спирали черными символами, на первый взгляд напоминающими кириллицу, — но это не кириллица. У каждой остроконечная крыша из красной глазурованной черепицы, вход в каждую охраняет пара каменных лошадей с головами ящериц, высунувших раздвоенный язык. Обе воздвигнуты из камней, добытых в одной и той же каменоломне на далекой южной окраине, бледно-зеленых, пыльных, идеально круглых, как мяч. В стенах их больше строительного раствора, чем камней, раствора из тертых казимирских стрекоз, дарованных фабрикой в промышленных масштабах, туфовой пыли и селедочных хвостов. Скамьи внутри полируют лаймовым маслом, и каждый четверг прихожане причащаются ломтиками китового мяса и коричным вином. Отличаются у церквей лишь подвалы; в каждом оборудована гигантская усыпальница, где вдоль стен выстроились алебастровые гробы, каллиграфически, с бесконечным тщанием расписанные кровью погребенных в них дорогих усопших. В северном углу пьедестал, обильно усыпанный подношениями (кукурузные листья, шоколад, табак), на пьедестале гроб. В одной церкви там лежит слепец, в другой — глухая. У обоих из середины лба растет витой рог, как у нарвала; оба умерли молодыми. Правоверные приходят к этим подвальным святым, кому какой больше нравится, и оставляют у ног их свои скромные дары. Жустиция с детства поклонялась Неслышащей — ее желтая вуаль и бирюзовые кольца на больших пальцах знакомы всем в Церкви Слева, именно она приносит кукурузные листья с регулярностью рассвета. Когда она умрет, ее похоронят здесь же, в ее собственном гробу.

Когда вы войдете, она запечатает ваши уши воском и потребует абсолютной тишины. Может быть, вы заметите длинный змеиный хвост с гремучкой, который торчит из-под ее юбки и стучит по мозаичному полу, но упоминать об этом невежливо: раз она говорит «тишина», лучше прислушаться. Это самое страшное ругательство в ее лексиконе.

Пригороды Палимпсеста распахиваются за городской чертой, как узорные веера. Сперва дома, все краснокирпичные, тянутся ровными рядами и ветвящимися, будто вены, проулками, дворами и тупиками. В парках трава пахнет апельсинами, а ручьи покрыты колышущимся ковром иссиня-черных роз. Дети рисуют на тротуаре девочек с антилопьими копытами и мальчиков с воробьиными крыльями — и прыгают между ними на одной ножке. Звонкий детский смех обращается в оранжевые лепестки, разносится ветром и лениво усеивает газоны. Наконец дома уступают место полям — амаранта, шпината, земляники. Пасутся косматые коровы, блеют черномордые овцы. Голод Палимпсеста неутолим.

Но и поля не бесконечны, они уступают место целине — еще не колонизованной городом, не населенной, не изведанной. Пустые луга тянутся до самого горизонта — светлые, темные, тучные, мягкие.

Крепчает ветер, горячий, пыльный, соленый, и неисчислимые квадратные мили голой кожи покрываются мурашками.

Я увидела ее в ноябре. Шел дождь — ее косынка намокла и облепила голову. Она прошла мимо, и я узнала ее по запаху, по форме кисти. Ее быстро поглотили праздничные толпы, и я бросилась следом, не зная, какое имя кричать.

— Подожди! — вырвалось у меня.