Я страстно хочу жить, но никто не идет мне на помощь. Я жаждал неведомого, но жажда прошла. О Боже, позволь мне жить с моим знанием и изнывать под сим бременем: я всем доволен.
Мучительная агония, удушье… но как же земля, поля, ручей с каменистым дном на птичьем гнездовье, напоенный ароматом свежести воздух после дождя, утренний свет в окне спальни, тепло очага, особенно приятное с мороза?.. Неужели тьма поглотит все это навсегда?
Тьма… тьма… боли нет… нет ничего, кроме тьмы. Но я лечу все дальше и дальше в кромешном мраке. Сознание мое погружено во тьму, но ощущение некоего движения пребывает в нем…
Но пока не настал этот день, я хочу использовать последние часы досуга и остаток сил для того, чтобы поведать странную историю моей жизни. Ни одному человеческому существу я никогда не доверялся полностью. И никогда не решался поверить окончательно в искреннее расположение своих друзей. Но за гранью бытия все могут рассчитывать на жалость, нежность и милосердие. Ведь только живые не получают прощения; только живые лишены снисхождения и уважения окружающих, как небо при сильном восточном ветре лишено возможности пролиться дождем. Пока сердце бьется, сдерживайте его порывы, ибо это ваша единственная возможность выжить. Пока взор увлажненных глаз, робкий и молящий, еще обращается к вам, ответьте на него ледяным отчужденным взглядом. Пока ухо – сей утонченный проводник звуков к святая святых души – еще в состоянии воспринимать тоны доброты, откажитесь от его услуг с холодной любезностью, насмешливым комплиментом или нарочитым безразличием. Пока творческий ум может еще возмущаться несправедливостью и жаждать братской любви, подавите скорее его стремления мелкими мыслями, пошлыми сравнениями и бездумно искаженными истинами. Сердце постепенно успокоится – «ubi sæva indignatio ulterius cor lacerare nequit»[2]; глухота поразит слух; ум освободится от всех желаний, в том числе и от желания мыслить. Тогда все наши милосердные речи найдут выход. Тогда вы сможете вспомнить и пожалеть о труде, борьбе и поражении; сможете должным образом оценить достигнутое, найти частичное оправдание ошибкам и предать их забвению.
Это банальные рассуждения, достойные мальчишки, – почему они занимают меня? Эти мысли не имеют ко мне никакого отношения, поскольку я не оставлю после себя никаких творений, достойных восхищения людей. У меня нет близких родственников, которые будут рыдать на моей могиле, сожалея о некогда причиненных мне обидах. Это всего лишь история моей жизни; возможно, она пробудит в посторонних людях чуть больше сочувствия ко мне мертвому, нежели пробудила бы в моих друзьях ко мне живому.
Детство мое видится мне более счастливым, чем было на самом деле, – вероятно, по контрасту с последующими годами. Ибо тогда я, подобно другим детям, не проникал взором за завесу, скрывающую от нас будущее. Как и другие дети, я в полной мере наслаждался настоящим и питал сладкие неясные надежды на завтрашний день. И у меня была любящая мать. Много долгих печальных лет минуло с той поры, но до сего времени неуловимое движение души всегда сопутствует воспоминанию о том, как я сижу у нее на коленях: нежные руки матери обнимают мое маленькое тельце и щека ее прижата к моей щеке. Я страдал от болезни глаз и на некоторое время потерял зрение – и мама держала меня на коленях с утра до вечера. Эта ни с чем не сравнимая любовь скоро исчезла из моей жизни; и даже детским умом своим я почувствовал, что частица тепла ушла из оной. Я по-прежнему катался на маленьком белом пони в сопровождении грума, но любящие глаза уже не следили за мной, и ласковые руки не заключали меня в объятия, когда я возвращался с прогулки. Наверное, я тосковал по материнской любви больше, чем тосковал бы любой другой мальчик семи-восьми лет, не лишенный прочих радостей жизни, – ибо я, безусловно, был чрезвычайно чувствительным ребенком. Я до сих пор помню тот трепет и сладостное возбуждение, которые вызывал во мне топот конских копыт по гулкому мощеному полу конюшен, раскатистые голоса грумов, заливистый лай собак, грохот въезжавшей во двор отцовской коляски под сводами арки и звон гонга, возвещавший о времени завтрака или обеда. Изредка доносившаяся до моего слуха размеренная тяжелая поступь солдат (неподалеку от нашего дома находился главный город графства с множеством казарм) заставляла меня дрожать и плакать. Однако, когда солдаты проходили мимо, я страстно желал их возвращения.
2
Надпись на могиле Свифта [ «Там, где суровое негодование не может более терзать сердце усопшего»