Выбрать главу

II.

Я не умею спать ночей в поезде, и моему утомленному трехсуточным бдением мозгу все это казалось кошмарным, как сон ведьмы после шабаша.

Было то состояние, когда мозг утрачивает привычное деление времени на грани дней. День, начавшийся двое суток назад, кажется длинным и содержательным без конца. Вместо «вчера» стоит в уме какая-то глубокая черная бездна, без делений и граней. Было вчера и третьего дня для других, — для тебя вот уже давно стоит одно длинное, бесформенное, мистическое Сегодня.

Как я был рад, когда вырвался из этого Лурда, и предо мною потянулась длинная, бесконечная, прекрасная июньская степь!

Нигде не чувствуешь в такой мере и силе сладкого и дурманного обмана жизни, как в степи. Путь вьется, гремит под дугой колокольчик, и на безбрежное пространство кругом излилось море степи. Из солнечной она становится темной, и чернеет красный ситец, которым подбит верх моей кибитки.

К монотонному перезвону бубенчиков точно примешивается собачий лай. Вслушиваюсь. Ни чего нет, — шалит непривычное к тишине ухо. Кто-то сбоку догоняет кибитку. Но нет никого. Это только мельница, и стоит неподвижно. Вдали идут две женщины. Откуда они взялись здесь в белых платьях причастниц?

Но и это опять обман глаза, превратившего в женщин контуры двух далеких белых зданий какого-то монастырька в жидкой зелени. Завиднелся издали странник. Кажется, видишь его размахивающие руки. Но растет и растет странник; и вот он уже не странник, а опять ветряная мельница.

И вот вечер. Степь уже утомила. Впечатления её потускнели. Уже все видел, что она дает и обещает. Все растет и растет чувство неясной тоски, так отличающей русскую душу…

На этих впечатлениях отдыхал глаз, но плохо отдыхало тело. Телега подпрыгивала на каждом бугре.

И утром, и вечером по краям большой дороги тянулся народ, с котомками и посохами. Шли глубокие старики, старые бабы, молодухи, тащили детей, грудных и подросших. Впрягшиеся вместо лошадей в маленькия повозки увечных, мужья и жены, братья и сестры, волокли своих убогих.

III.

— Процвела есть пустыня, яко крин! — сказал мой спутник, арзамасский фельдшер, командированный земством на праздник. С ним вместе мы подрядили возницу и делили все невзгоды пути, — утренний зной и ночную свежесть. — Тут, небось, придется им и заночевать. А, знаете, в сказаниях пишут, будто «он» предсказал это своим монашкам. «Увидите, — говорит, — детки мои, пасху прежде пасхи».

«Он»— здесь было понятно всем. Все кругом заполнило, залило, покорило имя праведника. Здесь было его — свое и безраздельное царство. Я заметил, что, чем ближе мы подъезжали, тем решительнее даже обычные выражения «Спаси Бог», «помогай Бог» сменялись другими, где уже поминался «он». Во всех божницах стоял его образ. И, упоминая его, не называли его имени. Говорили, «угодник», «батюшка», «он» — и всем было ясно…

— Еду я и думаю, — продолжал фельдшер, — вот вся эта братия ищет чуда. И думаю, так, — будет дадено ей чудо. Знаменитый писатель Эмиль Золя в своем романе «Лурд», который я брал у доктора, г-на Солончака, против этого ничего не имеет, будучи француз и материалист. Не знаю, как вы, но я, хотя и принадлежу к медицинской науке, верю в Бога и хожу в церковь. Однако, не скрою, иногда смущаюсь мыслями. И вот, хоть бы сейчас. Смотрю я на них и, прости меня Господи, вижу, — не могут все исцелиться. Но и положим даже, все исцелились и сожгли свои костыли, — сотни и тысячи. А будет хоть один такой из миллионов, какой-нибудь Иван Петрович из деревни Черемицы, который поползет обратно в своей тачке по этой самой дорожке, по которой он теперь едет в ликовании сердца. Позвольте вас спросить, допускаете вы такой случай?

— Ну, конечно.

IV.

— Так вот, позвольте вас спросить, почему так? Почему? (фельдшер совсем приблизил свое лицо к моему и уставился на меня острыми глазками). Ежели бы я в амбулатории врача Солончака, арзамасского уезда, в селе Хватовке, принял бы 30 пациентов и снабдил лекарствами, а тридцать первому сказал: «иди, голубь, нет у меня лекарства», — позвольте узнать, похвалил бы меня доктор?

Что я мог бы ответить ему? Что я не Бог, а он не Иов? Но тяжелая усталость сдавливала уста. Не хотелось говорить. Да и к чему вел бы этот разговор двух дождевых червяков, случайно столкнувшихся на дороге и пустившихся судить о солнце и радуге!

Я предложил ему философствовать и обещал его слушать, но сам отказался от реплик и закрыл глаза.

— Что так? Али устали?

— Да, я четвертый день еду.