И вот вскорости, переодевшись в подобающие им платья я смыв нарисованные углем усы, они уже сидели возле искусно сложенной изразцовой печки, пили из маленьких фарфоровых чашечек кофе-мокко, приготовленный домоправительницей,— она еще не ложилась, настолько не терпелось ей узнать, каков исход состязаний,— грызли засахаренные фрукты или ореховое печенье и рассказывали домоправительнице, как могли короче в занимательней, о ходе игр и последовавшем за тем сборище в трактире «Олень», дабы та, удовлетворившись, могла бы наконец лечь спать.
Сидония, которую кофе отчасти вывел из летаргии, предложила вое же Амариллис Лугоцвет остаться у нее ночевать, и та с благодарностью приняла предложение, ибо имела для того множество причин: она надеялась, что в столь непосредственной близости от Сидонии ее осенит идея, как выполнить замасленный план, принимавшим все более четкие очертания.
— Дорогая моя,— сказала Амариллис Лугоцвет, и ладонь ее благожелательно легла на тонкую, но крепкую руку Сидонии.— Мне хотелось бы заглянуть в тайную тайных твоего сердца, чтобы составить себе более ясное представление о твоем будущем.
Сидония как-то вяло улыбнулась, тихонько вздохнула и, немного оттаяв, сказала, положив ногу на ногу:
— Я знаю, на что ты намекаешь.— И, закурив сигарету, взятую у Амариллис Лугоцвет (та давно уже приобщила ее к этому пороку), продолжала:— Но сама я не нахожу ничего такого в этой «тайной тайных», что могло бы порадовать мой взор. Мне сейчас двадцать семь лет.— Она поглядела вниз, на свои узкие бедра, и провела рукой по животу, словно ощупывая его на предмет выпуклости, которой, однако же, не было.— Как подумаю, что моя мать уже в девятнадцать лет исполнила свой долг...
— Пусть это тебя не огорчает,— возразила Амариллис— Не забывай — была война. Дело не в тебе одной.
Сидония покачала головой.
— Ничто меня так не заботит, как эта семейная традиция, и с каждым днем все больше.
— Ну так ведь никто тебя не принуждает продолжать традицию. Традиции тоже живут не вечно. Однажды они становятся традициями и однажды перестают ими быть.
— О нет,— встрепенулась Сидония,— принуждать меня никто не принуждает. Но почему именно я должна поставить точку? Допустим, я доживу до восьмидесяти, до девяноста лет и все время буду терзаться мыслью, что положила чему-то конец, что сама я и есть — конец.— Она легонько топнула ногой.— Нет, нет, такого я на себя не возьму.— И, словно на что-то решившись, добавила: — Не так уж это, наверное, трудно. Придется немного поднатужиться, вот и все...
Амариллис Лугоцвет тихонько усмехнулась.
— Не могла бы я тебе чем-нибудь помочь? Сидония, казалось, действительно была озабочена своим будущим.
— Может быть, мы к этому еще вернемся. Нужен какой-то толчок.— Вдруг она звонко расхохоталась,— Мое тело вовсе не храм, куда нет доступа иноверцам. Только вот все эти лица... Мне нужны совсем другие...
— Карнавал! — воскликнула Амариллис Лугоцвет.— Подумай, ведь карнавал уже на пороге. Вот когда все лица — другие. Сидония рассмеялась.
—Разыгрывать из себя дурочку, чтобы на самом деле действовать умно? Что ж, это по мне. Это как раз по мне.
В этот миг Амариллис Лугоцвет любила Сидонию фон Вейтерслебен больше, чем когда-либо, и если бы не опасалась усугубить ее внутренний разлад, то непременно сделала бы ей какой-нибудь приятный сюрприз. Но она ограничилась тем, что ободряюще похлопала ее по руке. Затем она удалилась в отведенную ей комнату, пообещав Сидонии, что переберет в уме разнообразные возможности,— это ведь самое подходящее занятие для того, чтобы скорее заснуть.
Амариллис Лугоцвет провела уже много лет в Штирийском Зальцкаммергуте, она наблюдала, как являются на свет и уходят со сцены целые поколения, но у последнего, у того, к которому принадлежала Сидония, век оказался особенно коротким. Первая мировая война взяла с него тяжелую дань.
Амариллис Лугоцвет устояла против искушения переключиться на другое исчисление Времени, как поступило тогда большинство фей, она решила занять выжидательную позицию и стать свидетельницей событий — следить за ними острым глазом и обостренным чутьем. Чужане,— их воодушевление в начале войны привело ее в ужас и отчаяние,— вызывали у нее теперь такую жалость, что она призвала все свои потайные силы и пыталась помочь, где только могла,— поддерживала вдов, посылала хлеб сиротам, а покинутым невестам — сладостные грезы. Большего она сделать не могла, и ей пришлось с глубоким огорчением убедиться, что над многими сферами жизни чужан ее тайные силы безвластны. Ей не удалось отменить ни одного мобилизационного предписания или своими усилиями способствовать тому, чтобы охраняемый ею чужанин вернулся с фронта живым. И тогда она усомнилась в своих тайных силах, да и во всем своем волшебном естестве, и возжаждала другой, более действенной формы существования. То были страшные годы — годы, когда ей без конца приходилось возлагать руки на умирающих и помогать им при великой переправе, отсюда туда. Она так устала от множества смертей, что ее нарциссы, которым она иногда приказывала расти, поднимались из земли тусклыми и блеклыми.