— Что это вы делаете?.. Зачем это? — произнес он наконец, еле ворочая побелевшими губами и дрожа как в лихорадке.
— А это мы его перепекаем... — нетвердо вымолвила Домна. — Бабушка Кириллиха велела...
Бабы были испуганы и ждали бури. Но Митрий не сказал ни слова, только махнул рукой и вышел. «Ничего, видно, не поделаешь!» — решил он.
Мальчик вскоре умер, и его снесли на погост. После его смерти Митюха впал в апатию, ни во что больше не вмешивался, а с женою совсем перестал разговаривать. Она ему опротивела.
Между тем и Домна начала что-то прихварывать. Она осунулась, постарела лет на пять, и по лицу ее пошли желтые пятна. Прежняя веселость ее исчезла, а сварливость увеличилась. Она постоянно брюзжала, жаловалась на поясницу и стала еще ленивее и неряшливее. Бабушка Кириллиха несколько раз «правила» ей живот, но это не помогало, а вторые роды были у нее такие трудные, что даже «божья старушка» ничего не могла поделать и сама посоветовала позвать земскую акушерку. Это было тяжелое время в доме Жилиных; все приуныли, Анисья забилась за печку и не подавала голоса, даже хохотун Кирюха имел убитый вид и ходил как в воду опущенный.
Когда приехала акушерка, да не одна, а вместе с доктором, бабушка Кириллиха так растерялась, что у нее даже руки тряслись, и Анисья, наблюдавшая за ней из-за печки, сразу потеряла к ней уважение. Впрочем, и на доктора с акушеркой она глядела недоверчиво, и, видя, как они распоряжаются в избе, раскладывают какие-то ящики, бутылки и покрикивают на Кириллиху, думала про себя: «Господи!.. Срамота-то! Сроду ничего такого не было, а теперь вон что».., И ей даже досадно было на Домну, которая была причиной всей этой «срамоты», вздумав родить «не по-людски».
Домне пришлось делать операцию. Операция была трудная и мучительная и для роженицы, и для доктора. Всю ночь в избе Жилиных горел огонь, всю ночь в печи кипели чугуны с водой, и растерянная Кириллиха мыкалась из угла в угол, как угорелая. Она потеряла всю свою величавость, из рук у нее все валилось, и доктор в конце концов принужден был отказаться от ее услуг. Ее заменила Николавна и оказалась такой расторопной и деловитой помощницей, точно сама век была в бабках. А Анисья продолжала сидеть за печкой и, прислушиваясь к стонам Домны, думала: «Господи, страсти-то какие! И чего уж они ее мучают, — все равно помрет... Уж коли «царские врата» не разрешили, так чего уж тут... небось, и ребенок-то давно мертвый».
Но операция кончилась благополучно, и к утру Анисья услышала слабый детский крик. Это ее так поразило, что она выползла из-за печи и подошла к Домне. Домна увидела ее и слабо улыбнулась.
— Жива? — полушепотом спросила Анисья и вдруг засмеялась и заплакала. Потом в диком порыве она бросилась к доктору, который мыл у корыта руки, схватила его за рукав и, заливаясь слезами, принялась целовать ему мокрый локоть.
— Эта откуда взялась? — спросил удивленный доктор. — Вот когда тебя нужно было, небось не являлась, а когда все сделали, ты и выскочила.
— Господи!.. Кормилец!.. Да ведь кабы мы не дураки были!.. — восклицала Анисья.
И, бросившись к акушерке, она стала и ее целовать, причем чуть было не вышибла у нее из рук ребенка. «Кормилица ты наша!.. Ангел божий!» — причитала она, совершенно забыв, что эту же самую акушерку недавно называла «поганкой» и «табашницей». Все были тронуты этой сценой, а у Домны по щекам катились слезы, и она, подозвав к себе Анисью, прошептала: «Кабы не они — померла бы».
— И очень просто померла бы! — подтвердила Анисья, утирая фартуком слезы. Но в эту минуту взгляд ее упал на Кириллиху, смиренно сидевшую в уголку, и ей захотелось как-нибудь уязвить ее и показать, что она в ней совершенно разочаровалась.
— А ты что же, бабка, сидишь? — грубовато крикнула она ей. — Ишь... расселась... барышня сама ребенка моет, а она... Хошь бы помои-то вынесла!
Бедная Кириллиха покорно встала и принялась выносить помои.
После этого случая бабы, да и Кирюха тоже, на некоторое время притихли и оставили Митрия в покое. Но это было недолго. Домна скоро поправилась, и все пошло по-прежнему; даже Кириллиха как-то сумела вернуть себе прежний авторитет. Опять появились соски, жвачки, наговоренные нитки и прочие атрибуты деревенской медицины, но на этот раз ребенок стойко перенес все и, несмотря на кривые ноги и огромный живот, остался жить. Впрочем, Митюхе теперь было все равно: он как-то вдруг ослабел, перестал входить в домашние дела и жил себе в одиночку с своими неопределенными желаниями и мечтами, о которых знал только один Семен Латнев. Случалось, что домашние по целым дням не слыхали от него слова, и, глядя на молчаливого и рассеянного, с блуждающим, растерянным взглядом сына, Иван с горечью думал, что, должно быть, Митюха-то за наказание божие уродился дурачком...
VII
Поссорившись с женой и почувствовав щемящую тоску, Митрий решил пройтись к старой раките и посидеть там на бережку. Речонка была скверная, вонючая, вся заросшая зеленой плесенью; ракита корявая, морщинистая, облезлая, но Митюхе казалось, что лучше этого места и быть не может, потому что здесь всегда было пусто и тихо и никто не мешал сидеть и думать сколько душе угодно. А может быть, и Семен прибежит. Спустившись с обрыва, Митюха заглянул сначала в латнев-ский огород — не видать ли товарища. Но в огороде было пусто, только подсолнухи важно покачивали головами, глядя на заходящее солнце, да красные маки, вздрагивая и перешептываясь, собирались спать. Митрий подождал-подождал и спустился еще ниже, к раките.
И как только он сел на облупленный, покрытый лишаями корень ракиты, так то знакомое ему, торжественное и тихое настроение, которое он так любил, овладело им. Все, что было там, вверху — все эти мелочные дрязги, брань с женой, воркотня отца, хозяйственные нужды и заботы, — все было забыто, ушло куда-то далеко-далеко. Здесь было все другое, особенное; речка как-то тихо и таинственно журчала, в траве радостно и беззаботно пели кузнечики, и чувствовалось так легко и свободно, и мысли являлись другие, хорошие, как то высокое светлое небо, которое как будто тоже думало важную думу, глядя на затихающую землю. И Митрию казалось, что и река, и небо, и ракита думают одну и ту же думу: зачем ссориться и браниться, когда на свете так хорошо, когда солнце такое ясное, трава такая зеленая, и так славно пахнет коноплей и даже какой-то крошечный кузнечик изо всех сил стрекочет и радуется...
Вдруг треск плетня над головой Митрия вспугнул его мысли и заставил его оглянуться. Через плетень перелезал Семен Латнев. Это был высокий ловкий парень совсем другого типа, чем Митрий. В смуглом лице его, в курчавых темных волосах и тонких черных бровях было что-то цыганское, подвижное, беспокойное; небольшие черные глаза смотрели твердо, решительно и самоуверенно; тонкие ноздри так и играли. А Митюха был приземистый, нескладный, с неуверенными движениями, о длинными руками, болтавшимися как-то зря; волосы у него были серые, лицо серое, большие глаза растерянно блуждали по сторонам; притом он имел привычку постоянно открывать рот, что придавало ему глуповатый вид и действительно делало похожим на дурачка.
Митрий, взглянув на приятеля, сейчас же заметил, что он не в духе. Над бровями морщина, ноздри прыгают и губы скривились на правую сторону.
— Покурить есть? — отрывисто спросил он, располагаясь на животе у ног Митрия.
— Есть, — отвечал Митрий и поспешно вытянул из кармана полинялый ситцевый кисет, сшитый Домной еще в первый год их свадьбы.
Приятели молча сделали себе крючочки и закурили.
— Опять поругался! — сказал Семен после пятой затяжки.
— Поругался? — испуганно спросил Митрий.
— Да как же! — раздраженно начал Семен, перевертываясь и садясь на землю как следует. — Все драться кидается! Ну уж бил бы меня, что ли (да я еще не дамся! — вставил он между прочим), а то на мать лезет! И так уж она еле жива ходит, хрипит, кашляет, а он на нее с обротью... Ну уж, говорю, не-е-т!.. Взял оброть да и закинул ее на сарай. Вот тебе, говорю, что!.. Распалился страсть. Весь трясется.