Выбрать главу

Ну, что же, парень, пошли у нас дети, стала я в разум входить, вижу, надо как-нибудь жить. Зачала на другой манер дело делать, зачала его лаской донимать. Он меня ругать — я молчу. Он пьяный придет, бить кинется, а я стерплю, его в постель уложу да разными словами уговариваю. Что же ведь — проняло его! Раз пришел пьяный да в ноги ко мне... Прости, говорит, Маша, вижу, не виновата ты, — старики нас с тобой загубили... Ну и пошло у нас по-божьему... после и в Москве жил опять, а не оставлял николи; гулять — гулял, а про дом не забывал, и деток, покойник, любил до страсти, все хотел их к делу произвесть, в люди вывести, да вот не привел господь, помер злою смертью и оставил нас сиротами... А тоже, бывало, придет из Москвы на праздники, соберет нас всех около себя, ну, конешно, выпимши, — плачет, сердечный! Эх, говорит, детки, вы не глядите на меня, что я пьяный, горе мое пьет, плохо я жизнь свою прожил, ну, зато вы поживете, как люди. А вот не пришлось...

Растроганная воспоминаниями баба замолчала, вытирая слезы. А Митрий шел рядом с нею и все думал, и все новые и новые мысли возникали у него в голове, точно он лежал у себя под ракитой и читал хорошую книжку. Да он и читал ее, — только эта книжка была жизнь, и чем дальше подвигался он по широкой пыльной дороге, тем все шире и шире раскидывались перед ним ее страницы.

Солнце уже одной половинкой спряталось за горизонт, когда странники подошли к Дону, откуда до города оставалось около 10 верст. Берег реки представлял оживленную картину; там и сям трещали костры из кизяков и сухого камышу; в котелках, висевших над кострами, что-то варилось; на сдвинутых телегах, под телегами, у костров расположились веселые группы народа, очевидно, возвращавшегося из города. Кучка разряженных баб и девок голосила песню, в которой только и можно было разобрать слова: «ой, ой, ой, а то що же?» Любопытная Танька сейчас же обратила внимание на их наряды, которые так непохожи были на ихние, тульские, и, толкая бабушку под локоть, шептала:

— Бабушка, а бабушка, ты глянь-ко-ся! Ой, бабушка, что это у них в ушах-то? А виски-то подстрижены!..

— А ну тебя, егоза, отстань! — шамкала бабушка, еле волочившая ноги. — Я рада месту, а она про наряды!..

А бабы и девки в своих белоснежных с длинными рукавами чекунах, накинутых на плечи, в синих и полосатых юбках, из-под которых виднелась белая рубаха с красною каймой на подоле, в плисовых корсетках с позументами, с огромными пуховками вместо серег, пестрою лентой опоясали берег и, не переставая, пели:

Как машина засвистела,

Во мне сердце закипело...

Ой-ой-ой, а то що же?..

Этой нескладной песне вторили крикливые возгласы хмельных мужиков, сидевших у костров, чей-нибудь резкий свист, дружный хохот, ржанье лошадей и грохот колес какой-нибудь запоздалой телеги, переправлявшейся через мост. А солнце уже совсем скрылось, и теперь все кругом — и река, и пески, и прибрежный кустарник — было точно в огне.

Странники решили остановиться здесь, закусить, отдохнуть, а завтра утром уже идти в город. Они подошли к одному из костров, попросили повесить чайник и, развязав свои узелки, расположились на земле. Высокая баба пригласила Митрия садиться с ними пить чай, но он отказался, отошел в сторону и лег на землю. Ему не хотелось ни есть, ни пить; он слишком был подавлен новыми впечатлениями. Глядя на пламенеющий запад, на засыпающую реку, он задумался... его доброе и веселое утреннее настроение сменилось неопределенною грустью. Нестройная, бессмысленная песня баб, хмельной говор мужиков у костра, грубые ругательства, иногда вырывавшиеся из какой-нибудь группы, — все это ему не нравилось и раздражало его. Ему бы хотелось, чтобы этого ничего не было, чтобы он один зажил теперь на берегу, чтобы никто не мешал ему думать, слушать посвистывание куличков на той стороне Дона в камышах, вдыхать в себя свежий влажный воздух, пропитанный нежным ароматом каких-то белых цветов, целыми кустами разбросанных по берегу. Кулички, цветы, звезды, камыши, журчанье воды под мостом — это было хорошо; песня баб, пьяные мужики, дым костров — это было неприятно. И то, и другое было то же самое, что и прежде, и еще тысячу лет будет таким же: отчего же Митрию хотелось, чтобы одно было, а другое нет? Отчего на мужиков его берет зло и досада, а вот куличков бы слушать да на звезды глядеть, — всю ночь бы напролет просидел? Отчего это? Митрий никак не мог понять этого, и оттого ему становилось еще грустнее.

Взрыв хохота у костра заставил его оглянуться. Какой-то пьяненький мужичок потешал компанию. Он ездил в город что-то продать, подвыпил, растерял деньги и вещи, и теперь жена его с яростью требовала от него отчета, тормошила его, рылась в телеге и причитала. Но мужичок, добродушно улыбаясь, хладнокровно выдерживал ее бурные приступы и на все вопросы отвечал пьяным голосом:

— А паклю-то давно-о-о уж украли!

— Да разбойник ты эдакий, да что же это ты наделал? — кричала жена. — Родимые мои, никак и сапог нету? Нету и есть! Ах ты, пьяница красноглазый, куда же это ты сапоги-то девал?

— Да и паклю, и сапоги давно-о украли!.. — отвечал мужичок.

 Баба не вытерпела и ударила мужа под бороду кулаком. Мужичок качнулся, но сейчас же поправился, улыбнулся еще веселее и повторил:

— И паклю, и сапоги давно-о украли!..

Эти слова каждый раз возбуждали взрыв смеха в публике, а баба плакала, ругалась и переворачивала все вверх дном в своем возу.

Еще грустнее стало Митрию. «И чего смеются? — подумал он. — У человека горе, а им смех. Чудно!» Особенно обидно ему показалось, что его спутница, умная баба, которая так ему понравилась, тоже смеялась вместе с другими.

Их шумный лагерь давно уже затих, и костры Потухли, и люди спали вповалку на земле, а Митрий все не мог заснуть. Кулички немолчно посвистывали, белые цветы пахли еще сильнее, река перешептывалась с звездами, и чьи-то могучие вздохи проносились над землею.

XI

На заре Митрия пробрала дрожь, и когда он очнулся от своего короткого забытья, то увидел, что возы уже разъехались, девки разошлись и от вчерашнего оживления на берегу остались только груды золы да примятая трава. Его спутники уже встали и кто умывался в Дону, кто молился на пламенеющий восток. Особенно рельефно выделялась на фоне зари высокая фигура сумасшедшего старика; он молился долго, с усердием, с всхлипываниями и слезами.

— Ну что, паренек, выспался? — ласково спросила Митрия высокая баба.

— Да плохо, тетенька!

— Уж в дороге, известно, какой сон. Ну, славь богу, теперь недалече осталось. Вишь, вон и город видать!

Она показала рукой вперед. В легкой дымке утреннего тумана действительно что-то маячило... Сердце у Митрия шибко забилось. Вот он, город... этот таинственный, заманчивый город с своею чуждою для Митрия жизнью, с своими особенными людьми, с училищами, не похожими на деревенские. Здесь жил и сочинял свои стихи его любимый Кольцов; здесь он умер и похоронен. Здесь живут и другие сочинители, которые тоже пишут книжки, а в училищах учатся будущие учителя, доктора, сочинители... И все это он, может быть, увидит. Митрию стало и как будто немножко боязно и в то же время весело, а деревня, отец, Домна, — все это побледнело и ушло куда-то далеко-далеко, точно было во сне.

Странники наскоро закусили и двинулись в путь. Дорога была тяжелая, песок, и эти последние 10 верст показались тяжелее, чем предыдущие десятки и сотни. А тут взошло солнышко и сильно начало пригревать. Странники шли молча, красные, потные, еле волоча по песку наболевшие от ходьбы ноги. Особенно истомилась девочка — Танька. Она несколько раз принималась хныкать и приставала к бабушке:

— Бабушка, а бабушка!.. Скоро, что ль? А то я упаду, ей-богу, упаду!