Выбрать главу

По причине того, что выходить из комнаты ночью без сопровождения было смерти подобно, а уничтожать следы несостоявшейся мужской самостоятельности было нужно, он по-курсантски деловито придумал решение. Он завернул все то, что появилось, в трусы, прокрался к форточке и, прицелившись, выстрелил этим подарком в свирепо наблюдавшую за каждым его действием луну.

Если бы он не был так сильно взволнован и достаточно трезв, он непременно обратил бы внимание на то, что форточка была затянута обычной антикомариной сеткой. И сверток с сюрпризом, туго спружинив, вернулся в комнату. Но это обстоятельство нашим героем замечено не было.

Оставшись в одних брюках, он обдумал свое поведение и спящую мертвецким сном будущую директрису завода по изготовлению тканей будить не стал. Приключений ему показалось для одной ночи и без того достаточно.

Но через десять минут его стал беспокоить странный запах, которым, по его расчетам, должна была пахнуть луна, а никак не десятиметровая комната общаги. Когда запах усилился, наш герой стал обдумывать, как его уничтожить. И вспомнил, что на тумбочке у одной из кроватей среди флаконов стоял пузырь с «Тройным» одеколоном.

Свинтив крышку, наша беда стала ходить по комнате и распылять содержимое флакона методом обдува горлышка сосуда. Выдув таким образом половину, он с чувством исполненного долга лег спать..

Утро, как я уже говорил, наступило для всех неожиданно. Лично я проснулся от нечеловеческого крика одной из девочек. Этот крик до сих пор стоит в моих ушах, и я хотел бы расстаться с ним, но не могу. Этот крик уйдет со мной в могилу и будет еще долго звучать в моих ушах, бесконечно долго, тысячи лет, – все то время, пока мое зажаренное до углей тело не будет признано очистившимся и я не буду поднят наверх для суда кассационной инстанции.

Очнувшись, я раскрыл глаза и окаменел. Мои сокурсники и студентки Института легкой промышленности от головы до пят были залиты тем, что в медицине именуется «раствором бриллиантового зеленого». Если я скажу, что ничего не понимал, это все равно как если бы я ничего не сказал. Я не только не понимал. Я был в глубоком анабиозе. Тем не менее, я увидел, что в этой комнате окроплены святым помелом все. То есть и я тоже.

Это было ужасно. Вскоре под кроватью был обнаружен и «киндер-сюрприз» от нашего товарища. Девочки кричали, и среди чайками метавшихся в моей голове звуков я хорошо разбирал только «извращенцы поганые» и «долбоебы».

На занятия они почему-то не пошли, и мы завидовали им взглядами, полными той непроходимой тоски, что свойственна мужчинам, оказавшимся в безвыходном положении. Ибо добираться до училища из увольнения нам нужно было на общественном транспорте через весь город.

Самый аномальный вид имел наш герой. Если мы трое еще как-то могли оправдать свой мультяшно-леопардовый окрас ветрянкой или еще какой не разбирающей родов войск эпидемией, то у него зеленым было, как у Джима Керри, все лицо. И на этой маске бриллиантово-зеленого оттенка с хрустящим от огорчения звуком хлопали ресницы долбанного девственника. Сначала мы хотели избить его до полусмерти, но потом было принято соломоново решение – месяц он покупал для нас сигареты.

Как мы ехали в автобусе, вспоминать я бы не хотел, но коль скоро история рассказывается – придется. Вокруг нас роился зловещий, как шелест волн Леты, шепот, из которого мне становилось ясно, что нас не то чтобы не любят, нас, скорее, ненавидят. До моих ушей доносились слова о том, что какие мы, на хер, будущие офицеры, если не сочли за позор выйти в город в таком нестрашном для американского империализма виде, что у нас, быть может, сифилис, и за отсутствием транспорта нас, особо тяжелых, своим ходом погнали в госпиталь. Ужасные, унизительные предположения сыпались со всех сторон.

Эта поездка для меня была самой долгой. В последующем где и как я только не ездил. Однажды мне приходилось ехать через горный перевал, и на это ушло двое суток. Но это было ничто по сравнению с теми тридцатью пятью минутами, что я провел в автобусе местного маршрута, следующего от остановки общежития Института легкой промышленности до ворот училища. Зеленка сходила долго. Дольше всех – у так и не ставшего мужчиной приятеля, подарившего нам незабываемое утро в женском общежитии. С тех пор я даже из автомобильной аптечки выбрасываю зеленку, предпочитая ей два пузырька йода.

Так что Пудимов ли, Пискунов – все они одним миром мазаны.

* * *

Рядом с нашим вагончиком – вагончик таджиков. Когда он появился, мы даже не заметили. Просто однажды вернулись с Кольца, переоделись, а когда вышли, Мокин сказал, обращаясь в темноту: «Фигасе». Так он обозначает все, что видит впервые и о чем впервые слышит. Мы посмотрели туда, куда был устремлен его взгляд, и увидели зеленый вагон. Там вовсю пыхтела печка, дым валил из трубы, и мы стали вспоминать, когда же появились соседи. Не вспомнили. Потом приехал Пискунов и сообщил, что таджики прибыли ночью.

Каждый день к вагончику подъезжает джип, из него выходит невероятных размеров таджик с золотым перстнем и в дубленке нараспашку. Ступает он величаво, как у себя во дворе, и не успевает захлопнуться дверца его машины, как из вагончика вылетает пара чернявых работяг-рабов. Они разве что не целуют ему руку – столько преданности и уважения я обнаруживаю в глазах его рабов. То, что это рабы, нет никаких сомнений. Все их паспорта, как выяснилось позже, находятся у Рашида. Рашид – это хозяин джипа и рабовладелец. Под его началом в Москве работают около пяти сотен таджиков. Он появляется у вагончика два раза: утром, часов в десять, чтобы привезти две упаковки минеральной воды и десять буханок хлеба, и вечером, чтобы подвести итоги рабочего дня. Пискунов смотрит на жирного борова с нескрываемой завистью. Ему тоже хочется, чтобы мы с Голевым выбегали из вагончика и целовали ему руки. Но пока получается едва ли не наоборот. Заходя в вагончик, Витя тускнеет и начинает всякий раз издалека. Однажды его прорвало, и он словно с цепи сорвался. Что-то ему не понравилось – то ли носки Мокина, висящие на трубе, то ли ведро, заваленное банками, и он раскричался. Услышал, наверное, как Рашид гнобит своих черных. Но вместо коленопреклоненного молчания, как в соседнем жилище, услышал: «А по репе?» Это сказал Мокин, и сразу вслед за этим из угла, где ютится лежанка Голева, раздалась нарочито приторная «перипетия», то есть неожиданное событие, осложняющее развитие действия: «Я знал одного горластого, однажды его нашли с перерезанным горлом». Это сказал убежденный пацифист Голев. Прошло два месяца, и Пискунов более ни разу не применял методы Рашида. Я так думаю, что он принял к сведению не «перипетию» Голева, услышать такое от которого было просто невероятным, а реплику Мокина, слова которого с делом расходятся крайне редко. Последний живет по принципу «чтобы дела не расходились с делом, нужно молчать и ничего не делать», но если он что-то обещает, то в силу природной тупости, помноженной на упрямство, непременно исполняет.

Таджики никогда ничего не просят. Они воспитаны суровыми законами неизвестной мне страны. Однажды один из них, Нияз, зашел за солью, а вечером мы слышали, как его бил Рашид. Мокин предложил пойти и сжечь цитадель зла вместе с жирной свиньей, но мы его вовремя остановили. Вечером Голев подошел ко мне и сказал:

– Вот посмотри, какая удивительная штука. Как Рашид узнал о том, что Нияз приходил за солью, если приехал только в восемь вечера?

Я пожал плечами.

– Его сдал кто-то из своих. Не правда ли, дружный коллектив?

– Дисциплинированный, – поправил я. – Однажды Александр Македонский в Персии завел войско в простирающийся до горизонта яблоневый сад. Когда войско ушло, с дерева не пропало ни одного яблока.

– Вместе с этим Македонский имел обыкновение резать перебежавших на его сторону врагов. Он справедливо полагал, что завтра они снова убегут, прихватив с собой кого-то из его войска. А доносчикам отрезал языки.

– Скажи мне, Голев, откуда в таким безобидном философе столько кровожадных сведений?