XXV
И все и дому пошло неладно:
Мать говорлива и жива;
Отец угрюм, рассеян, жадно
Впивает мертвые слова —
И сердце женское их ложью
Замыслил уклонить к безбожью.
Напрасно! Бредит Чарльз Дарвин!
И где причина всех причин,
Коль не Предвечный создал атом?
Апофеоза протоплазм
Внушает матери сарказм.
«Признать орангутанга братом —
Вот вздор!..» Мрачней осенних туч,
Он запирается на ключ.
XXVI
Заветный ключ! Он с бранью тычет
Его в замок, когда седой
Стучится батюшка и причет —
Дом окропить святой водой.
Вы, Бюхнер, Молешотт и Штраус,
Товарищи недельных пауз
Пифагорейской тишины,
Одни затворнику верны,-
Пока безмолвия твердыня,
Веселостью осаждена,
Улыбкам женским не сдана…
Так тайна Божья и гордыня
Боролись в алчущем уме.
Отец мой был не sieur Homais![1]
XXVII
Но — века сын! Шестидесятых
Годов земли российской тип;
«Интеллигент», сиречь «„проклятых
Вопросов“ жертва» — иль Эдип…
Быть может, искренней, народней
Иных — и в глубине свободней…
Он всенощной, от ранних лет,
Любил «вечерний тихий свет».
Но ненавидел суеверье
И всяческий клерикализм.
Здоровый чтил он эмпиризм:
Питай лишь мать к нему доверье,
Закон огня раскрылся б мне,
Когда б я пальцы сжег в огне.
XXVIII
Я три весны в раю, и Змия
Не повстречал; а между тем
Завесы падают глухие
На первозданный мой Эдем.
Простите, звери! Заповедан
Мне край чудес, хоть не отведан
Еще познанья горький плод:
Скитанье дольнее зовет.
Пенаты, в путь!.. Пруд Патриарший
Сверкнул меж четырех аллей.
Обитель новая, лелей
Святого детства облик старший,
Пока таинственная смерть
Мне пеплом не оденет твердь!
XXIX
И миру новому сквозь слезы
Я улыбнулся. Двор в траве;
От яблонь тень, тень от березы
Скользит по мягкой мураве.
Решетчатой охвачен клеткой
С цветами садик и с беседкой
Из пестрых стекол. Нам нора —
В зеленой глубине двора.
Отец в Контрольную Палату
С портфелем ходит. Я расту.
Как живописец по холсту,
Так по младенческому злату
Воспоминанье — чародей
Бросает краски — все живей.
ХХХ
Отцовский лик душа находит;
Стоят, всклокочены, власы;
А карандаш в руке выводит
Рисунка детского красы;
И тянется бумажной степью
По рельсам поезд; длинной цепью
Он на колесиках катит;
Метлой лохматой дым летит.
Стихи я слышу: как лопата
Железная, отважный путь
Врезая в каменную грудь,
Из недр выносит медь и злато,-
Как моет где-то желтый Нил
Ступени каменных могил,-
XXXI
Как зыбью синей океана,
Лишь звезды вспыхнут в небесах,
Корабль безлюдный из тумана
На всех несется парусах…
Слов странных наговор приятен,
А смысл тревожно непонятен;
Так жутко нежен стройный склад,
Что все я слушать был бы рад
Созвучья тайные, вникая
В их зов причудливой мечтой.
Но чудо и в молве простой,
Залетной бабочкой сверкая,
Сквозит… Увижу ль, как усну,
Я «франко-прусского войну»?..
ХХХII
Большой Театр! Я в эмпиреи
Твои восхищен, радость глаз!
Гул, гомон, алые ливреи,
Пылающий и душный газ;
От блесков люстры до партера
Вертящаяся в искрах сфера,
Блаженств воронка, рая круг…
И чар посул — узывный звук
(Как рог пастуший, что улыбкой
Златого дня будил мой сон) —
За тайной лавров и колонн,
Живых на занавеси зыбкой…
Взвилась: я в негах утонул,
Как будто солнца захлебнул.
ХХХIII
В Музей я взят — и брежу годы
Всё небылицы про Музей:
Объяты мраком переходы,
И н них, как белый мавзолей,
Колосс сидящий — «Моисея»…
Воображенье в сень Музея
Рогатый лик перенесло,
С ним память плавкую слило.
В «Картинах Света»[2] списан демон,
Кого не мертвой глыбой мнил
Ваятель, ангел Михаил.[3]
Бог весть, сковал мне душу чем он
И чем смутил; но в ясный мир
Вселился двойственный кумир.
ХХХIV
Везет на летние гостины
Меня в усадьбу мать, к родне;
Но стерлись сельские картины,
Как пятна грифеля, во мне,
Дать сахар в зев Шаро не смея.
Роняю дань. Как два пигмея,
Кузены, взрослые в игре,
Мельтешат на крутой горе.
Те впечатленья — крутосклонный
Зеленый горб да черный пес,-
Вот всё, что я домой привез,
Где ждал меня мой конь картонный
И ржаньем встретил седока,
Где мучила отца тоска —
XXXV
И страх томил: бродили стуки,
Всё в доме двигалось само…
Бесплотные в потемках руки
Его касаются… Ярмо
Неотвратимого удела
Над матерью отяготело…
Еще ходить на службу мог,
Но чах отец, слабел — и слег,
«Нить скоро Парка перережет»-
Пророчат измененный лик,
Мелькнувший за окном двойник,
Железный над постелью скрежет.
В накате ищут, меж стропил —
Когтей таинственных и пил.
ХХХVI
Не знал я ни о чем: обитель
Невинных снов была ясна.
Но стал у ложа Посетитель
И будит отрока от сна.
И вдруг, раскрыв широко очи,
Я отличил от мрака ночи
Тень старца. Был на черном он
Отчетливо отображен,
Как будто вычерчен в агате
Искусной резчика иглой…
Тот образ, с вечною хвалой,
И ныне, на моем закате,
Я — в сердце врезанный — храню
И друга тайного маню.
ХХXVII
О, гость младенческих пожинок,
Блюститель горний райских жатв!
Кто был ты, странный? Русский инок?