Как давно это было… Как давно чудилось ей, что сквозь облака, смыкающиеся, чтоб пролиться дождем, чтоб повеять сметающими все порывами ветра, на нее смотрит некто, кто сам собой — целый мир. Давно. Головокружительно давно. Тогда еще был молод Регнвальд, и они даже не были женаты.
Хильдрид помогли снять пояс и верхнюю рубашку, отделанную тесьмой, позволили оставить только нижнюю, из небеленого полотна. Священник монотонно читал что-то на непонятном языке — женщине чуть раньше объяснили, что это латынь, язык, на котором прежде говорили лангбардаландцы. Она не понимала ни слова, но за ее спиной встал один из монахов — молодой мужчина с постным лицом и темными, как торфяная вода, глазами. Он шепотом переводил ей на саксонский язык слова успевшего облачиться в красивое, шитое золотом облачение священника и подсказывал формулы ответов.
— Хильдрида, что просишь ты у Церкви Господней? — величественно спросил священник.
— Веры, — пробормотал за спиной Гуннарсдоттер монах.
— Веры, — повторила она.
— Что даст тебе вера, Хильдрида?
— Вечную жизнь, — по подсказке не замедлила ответить женщина.
И задумалась. Вечную жизнь? Тот, с кем она говорила в своем странном сне, осыпанном звездами, говорил ей о бессмертии. Успокоенная этим воспоминанием, дочь Гуннара увереннее взглянула на суконную подушечку с крестом, как на знак своего будущего.
Священник подул, выпячивая губы. Монах, стоящий за спиной Хильдрид, объяснил ей, что так положено — таким образом изгоняется злой дух. Затем последовало возложение рук, крупинки соли, которые священник, проводящий обряд крещения, аккуратно положил ей на губы — они символизировали милость Божью, как объяснил женщине монах — а потом и церемония изгнания бесов. Священник медленно, тщательно выговаривал слова молитв, чтоб Гуннарсдоттер могла повторить их, и она послушно повторяла. Латынь звучала, как отлично откованная сталь, и этот необычный язык неведомого ей народа показался единственно подобающим для беседы с Богом.
— Хильдрида, отвергаешь ли ты сатану?
— Отвергаю.
— И все деяния его?
— Отвергаю.
— И все прелести его?
— Отвергаю.
— Хильдрида, признаешь ли ты учение Святой Церкви?
— Признаю.
— Хильдрида, принимаешь ли ты крещение?
Хильдрид почему-то было очень неловко. То ли оттого, что слова, которые говорили ей, и которые произносила она, звучали странно, то ли оттого, что она вошла под своды, где ей не место. Она взглянула вверх, на цветное окошко, которое бросало на пол перед ней и на самый край купели яркие блики. Одно из стеклышек было вынуто или выбито, и вниз тонкой струйкой спускался свет, живой и подвижный, как настоящий осколок Святого Духа.
Священник, глядя на нее пристально, зримо начинал беспокоиться, а нет ли здесь какого-нибудь подвоха. Но она ничего не видела. К ней все ближе и ближе подступала золотистая полоска света — в ней, как грани стеклянного резного кубка, переливались мелкие пылинки, и воздух, казалось, наполнялся неслышным пением.
— Хильдрида, принимаешь ли ты крещение? — повторил священник.
Камень, из которого был сложен храм, давил на нее — она терпеть не могла каменных строений. Ее собственное тело, казалось, потеряло вес. «Ты просто устала, — подумала она. — Очень устала. И раны дают о себе знать. Успокойся». Столбик света, тонкий, как пряжа, которая еще не легла в нитку, все приближался, и наконец коснулся ее лица. Он был теплый, как ладошка ребенка.
— Хильдрида, принимаешь ли ты крещение? — уже нервничая, спросил священник.
— Принимаю, — едва слышно ответила она.
И, сделав знак нагнуться, священник с облегчением обрушил на нее полный черпак воды. Он едва смог поднять черпачище, так тот был огромен, и в какой-то момент полузахлебнувшейся женщине показалось, что она оказалась на палубе своего «Лосося», терзаемого бурей.
А потом на шее Гуннарсдоттер сомкнули цепочку серебряного крестика. Она ощутила, как что-то неотвратимое оторвалось, закрылось от нее, что-то дорогое, памятное. Или, может, не оторвалось, но приобрело иной облик. И пришло что-то другое. Казалось, мир обесцветился, а потом стал вновь неторопливо расписываться, но уже совсем другими красками, более бледными, прозрачными и не так уж радующими глаз.
Странное это было ощущение. Ероша мокрые волосы, дочь Гуннара глубоко вдыхала прохладный воздух, который осенний вечер нес в глубины храма — чистый, звенящий, как струна. Он врывался под низкие массивные своды храма, как буря врывается в спокойную жизнь на палубе корабля, и мир переставал быть прежним.
А у монастырских ворот женщину ждал Альв с ее зимним плащом, перекинутым через руку, ждал терпеливо и, судя по всему, давно. Он оглядел ее с ног до головы и протянул руку с плащом.
— Вот. Еще я принес тебе рубаху. Вот, закутайся. И полотенце… Вот.
— Зачем ты ждешь? — устало спросила она.
— Я тебя искал. Мне сказали, что ты в монастыре. Внутрь меня не пустили, сказали, что ты крестишься. Велели не мешать. Тогда я сбегал за твоей одеждой. Я же знаю, они обливают водой, когда крестят, и что теперь ты вся мокрая, — он протянул свободную руку и пощупал ее волосы. — Конечно, мокрые. Переоденешься? — она взялась за ворот рубашки, и он, фыркнув, удержал ее. — Наверное, не стоит переодеваться здесь, прямо возле мужского монастыря. Давай выйдем. Я тебе помогу.
За воротами монастыря он помог ей стянуть мокрую до нитки рубашку и надеть сухую, которую принес свернутой за пазухой. Она была еще тепла от его тела, когда окутала ее — это было приятно, потому что на холодном осеннем ветру даже в Англии не так уж легко находиться голой по пояс. Сверху на рубашку он накинул ее плащ и на миг прижал к себе.
Его губы были шершавые и обветренные. Она оттолкнула его почти сразу, и пошла к замку, не оглядываясь, потому что знала — Альв следует за ней. Он всегда следовал за ней.
— Неужели ты ничего не хочешь мне сказать? — спросила она, не оборачиваясь.
— О чем, Хиль?
— О крещении, — на миг повернув голову, она успела взглянуть в его глаза. Они были спокойны и почти безмятежны.
Альва считали одним из самых преданных почитателей Тора. Он ни с кем не говорил об этом, но всегда приносил все жертвы и верил всем приметам. Христиан он не любил, но не так, чтоб кидаться с мечом или осыпать обидными словами. Просто отворачивался, если видел. Христианских священников и монахов он называл «воронами», а это было отнюдь не похвалой. Так именовали лишь жадных и злых людей.
— Зачем об этом говорить?
— А ты не хочешь ничего сказать мне об этом? — она обернулась и посмотрела на него.
Альв стоял в шаге от нее и спокойно смотрел. Он пребывал в мире со своей душой, уверенный в собственной правоте. Она была такой же. Они оба являли собой островки покоя в самом сердце безумного мира, где каждый миг вспыхивали какие-нибудь битвы.
— Нет. Ничего не хочу сказать, — примиряюще ответил он. — Ты ведь вольна верить в кого хочешь. Как и я, правда?
— Конечно, — она невольно улыбнулась.
Он выглядел таким потешным и таким ласковым. Викинги непривычны вести себя ласково или внимательно с женщинами. Отношения возлюбленных обычно складывались просто. Кому нужна лишняя любовная ерунда? Но сейчас Хильдрид вдруг увидела в глазах Альва ласку и глубокую нежность. У него округлились губы, казалось, он пытается сказать что-то, но не может найти слов. Викинг зашарил взглядом по деревьям дальнего леса и полям, где паслись монастырские коровы и три ухоженных бычка — один старше и два молоденьких, еще совсем телята — будто земля или небо, которое ветер торопился затягивать облаками, могли подсказать ему, что сказать.
Она ждала. В глазах Альва отражалась обочина дороги, поросшая густой травой — это делало серые радужки почти совсем зелеными. Пошевелив губами, он покачался с пятки на носок и решительно сказал:
— Давай-ка я все-таки женюсь на тебе. Что скажешь?
— В моем возрасте так менять жизнь? — она улыбнулась и покачала головой. — Ни к чему это, Альв.