Выбрать главу

Раздолбаев Мирза

Младший майор (Письма из преисподней, Письмо первое)

Раздолбаев Мирза

Письма из преисподней

Письмо первое

МЛАДШИЙ МАЙОР

"Покажи мне того, кто выжил один из полка"

Слова из известной песни

Я никогда не здоровался с тобой, ты знаешь, и не прощался - при моей профессии, это считается плохой приметой. Хотя, что тут говорить - сейчас уже не важно и я мог бы, наконец, себе это позволить, но не хочу нарушать устоявшиеся традиции. Писать я тоже никогда не умел; помню, как ты смеялась, когда случайно нашла мою старую тетрадь со школьным сочинением. И мне было смешно и ни капельки не стыдно за эти потуги творчества. Давно это было...

Это первое письмо, которое я решил тебе отправить, хотя ты опять рассмеешься - с твоей точки зрения, это выглядит каким-то безумием. Естественно, ты права и они тоже говорят - я болен. Может быть, но только когда светло. Я не знаю, что происходит днем, живу ночами; в другое время мне бы просто не дали писать. За тысячи прошедших ночей писем скопилось очень много, но не на бумаге, а в голове - я их придумываю. Напишу и складываю куда-нибудь в уголок, теша при этом себя надеждой, что ты когда-нибудь их получишь все до единого.

Если не ошибаюсь, сегодня у нас с тобой праздник. Не знаю, вспоминаешь ли ты об этом, а я вот помню, потому и решил отправить это письмо.

Сейчас лежу и вынимаю из памяти тот день, когда мы познакомились: твое белое выпускное платье, которое тебе очень шло... Сашка Макеев еще тогда долго издевался надо мной, мол зачем тебе эта красотуля-молодуля хлебнешь с ней. Я его обматерил, а ты смеялась.

Действительно, досталось нам с тобой за четверть века немало - чего греха таить. Я понимаю, ты со своим характером никогда бы мне не рассказала о некоторых вещах, если бы могла сейчас это сделать, но хочу тебя успокоить: не надо. Я и так обо всем знаю. И про то Иркутское лето сорокового года я все знаю. И про младшего лейтенанта, и про Сорокина тоже. Подумать только, пятьдесят лет... Я знаю тебя полвека... Это немалый срок, чтобы понять, наконец, почему так происходило, но я до сих пор не могу этого объяснить - ты была рядом, но никогда не была близка. Как-то читал, уж и не припомню где, что в мои годы люди начинают по новой вникать в собственную жизнь, разбирать и раскладывать... Я каждую ночь это проделываю - не могу; что-то мешает. Может просто не умею смотреть на себя со стороны? Или не понял тебя с самого первого дня? Вот и сейчас поймал себя на мысли, что ничего плохого о нас с тобой в голову-то и не лезет. Вспомни - даже осенью сорок шестого, когда я вернулся из Германии, и то не заметил в тебе никаких перемен. Тогда тебя это удивило, а потом разозлило. Наверное, ты была права - это война делает нас такими.

Чувствую, что ты опять рассмеешься, когда я тебе скажу, что по ночам разговариваю сам с собой. А больше не с кем - мои соседи ночью спят как мертвые и ничего не слышат. По счастью, мне снотворного не дают. Собственно говоря, ты всегда надо мной смеялась, даже в ту, последнюю ночь, когда я понял: больше не могу его слушать. Смех... Наверное, он и был решающей каплей. Они считают меня больным, но это не так - просто днем ты смеешься - с того утра, когда я в последний раз гладил твои окоченевшие руки.

Ночью нет жизни, а если есть где-то, то не здесь. Ночью можно только писать письма. Меня не мучают страх и совесть. Меня мучает только один вопрос: "Зачем я это сделал?". В беседах с самим собой я пробовал на него ответить, в ответ получал тоже вопрос. Помнишь ту ночь в Семипалатинске пятьдесят второго, когда у нас Козловы сидели до утра? Ванька напился до беспамятства и Людмила никак не могла стащить его с дивана. Я прекрасно помню ее слова, когда она тормошила его: "Все люди как люди, а ты!.. Мелочный алкаш! Тебе уже и просто летать не дают, а не то, что на полигон!" Я как сейчас вижу твою ехидную улыбочку. А Людка, наивная , не знала, что такие задания не дают самым-самым, туда идут добровольцы. Из всей нашей компании Козловым-то только и повезло... Пролетая тогда на бреющем над цепью солдат, я пытался всмотреться в их лица, хотя это просто смешно - с такой высоты и на скорости. Я знал, конечно, что его там нет и быть не может, но все равно боялся увидеть. Ты знала многое, но не знала главного. Ты слышала про Хиросиму, но не задумывалась о том, что будет с теми, кому предстоит отрабатывать учения перед главкомом. Ванька знал. Знал и спился в итоге. Он знал, что я сам вызвался и ничего мне не говорил. Он единственный провожал меня тогда на аэродроме и видел твою фотографию. Тебе и это смешно - я знаю. Всем смешно. Я всегда ее брал с собой - а что еще может взять с собой солдат!? И в тот день, когда разделив одним движением руки килотонны на двенадцать тысяч кусков плоти и рванув штурвал на себя, я смотрел не в небо, а на альтиметр, где была приколота твоя улыбка... Помню только, что глаза закрыл на несколько мгновений, а потом снова и снова не мог заставить себя оторваться. Жаль, что фотография потом выцвела. Помнишь, когда тем же вечером я первый раз в жизни увидел цветы, предназначенные мне и как я обрадовался? Мы пробивали погоны "под одну" и обмывали звезды. У меня дрожали руки - я здорово напился и не смог остановиться. Я тебе говорил, что меня не мучает совесть за все последующие годы, за бесконечные зимы в Семипалатинске. Я не кричал на тебя после письма в политотдел и после отъезда в Якутск. Я вообще никогда на тебя не кричал, а тебя это злило.