Выбрать главу

Окинф перебрал товар, и радостное возбуждение от вида разложенных сокровищ померкло. Колты и серьги были грубы, зернь никуда не годилась, а подчас вместо зерни было простое литье по старым оттискам. Сканной работы не было, почитай, совсем. Он уже лениво перебирал серебряные крестики, изредка задерживая взгляд на черненом створчатом энколпионе или цепочке граненого серебра, но и то не годилось. Купишь, а опосле батюшка засмеет!

– Доброй работы нету ли?

Сиделец подумал, поглядел по сторонам, потом нагнулся, повозился, посопев, под прилавком, вытащил откуда-то сверточек и, оглянувшись опасливо, начал развертывать: первую тряпицу, вторую, третью. Наконец что-то проблеснуло.

– Ты мне словно крадено даешь! – пошутил Окинфий.

– Не крадено, а не всем кажу! – возразил купец.

Еще раз зорко оглядев боярина, сиделец выложил перед ним небольшой, темно-красного камня крестик, оправленный в золото. Окинфий недоверчиво подержал крестик на ладони, перевернул. Вгляделся. Крупного чекана оправа с толстою перевитью (сперва показалась даже грубой) обличала, однако, руку опытного и зрелого мастера. Тончайший узор по краю, сотканный словно из паутины, чего Окинф и не заметил вначале, дал ему понять, что мастер был далеко не прост.

– Тех еще мастеров! – ответил сиделец на немой вопрос Окинфия.

– До разоренья до етово делано, до етих! – он кивнул головой куда-то вбок, что на всем понятном языке намеков означало: терем ордынского баскака на княжом дворе.

– Киевска альбо рязанска.

– Теперича в Рязани энтого не найти! – молвил Окинфий.

– Куда! – сиделец даже рукой махнул. – Ты бывал ли в Рязани ноне?! – И опять безнадежно махнул рукой.

– Во Владимире и то извелись мастеры! – прибавил он погодя, пожевав губами. – И в Ростове, и в Суздале… Всюду извелись. Есь ли еще в Новгороде Великом?! Я старой человек, а ты молод еще, боярин, дак не поверишь, иногды стыдно торговать, пра-слово! Тридцать годов всего и прошло-то, которы и старики живы еще, не уведёны в полон, а не работают больше-то! Серебра, бают, того нет, ни золота чистого, ни камней, да и боятся! Чуть что – к баскаку: где взял? Товар отымут и самого уведут…

– Ну, сколь просишь? – прервал его Окинфий.

Старик закряхтел, забрал крестик, подержал его задумчиво, сжал ладонь и, жестко глядя в глаза Окинфию, назвал цену. Начали торговаться…

Уже засовывая крестик за пазуху, Окинфий все думал: не много ли стянул с него купец? Но отец, лишь глянув, одобрил куплю, прибавив:

– Старая работа!

– Старая, – подтвердил Окинфий.

– Видать. Тута, почитай, мастеры были лучше, чем в Нове Городи! Поуводили всех… Кого азиятцам попродали, кого в Сибирь, в степи, к кагану, да в ентот, в Китай…

Последние домишки Переяславля остались позади. Холопы отстали. Отец с сыном ехали горой, и озеро, большое, готовое тронуться, широко простерлось перед ними.

– Глянь, батя! Лед уже засинел! Дивно!

– Ты ищо Ладоги не зрел, Окинфий… – отмолвил, усмехнувшись, отец. – Тамо глянешь, и земли не видать! Во весь окоем вода!

– Страшно, чай?

– Не!

Отец молодо глянул на сына:

– Просторно! А нужен человеку простор! Хоть бы и в чем. И жисть, она… Нету простору у нас. То ли при Олександри было! Князь молодой и хорош, а когды великим князем станет, и станет ли еще?! Мыслю, маленько прогадал я тогды! С Ярославом бы нать! Счас не по такому торгу ездили!

Сын молчал, смущенный нежданною речью отца. После Новгорода (они оба были на рати под Раковором) и ему тесен казался Переяславль.

– Волга, бают, тронулась… – нерешительно произнес он, глядя вдаль, туда, где за синими лесами, за волжской Нерлью текла, ломая лед, великая река.

– Волга завсегда поране, чем здесь, – ответил отец, – вода текучая… Мельницу глядел? – круто перевел он речь.

– Глядел! – встрепенувшись, отозвался сын, не сразу сообразив, что отец спрашивает о вотчинной мельнице, что вот уже который год все больше и больше требовала починки.

– Совсем прохудилась. Летом новую ставить нать! – бросил отец. И погодя вздохнул: – Да, от земли просто не уедешь!

Окинфий же всю дорогу вновь и вновь ворочал в голове родителевы слова. Служили отцу, служим сыну. Редко кто, и то из крайней нужды, бежит от князя своего! Это он знал. Это знал всякий. На том держались и честь рода, и место в думе княжой, и чины, и служба по чинам. Спроста ли отец молвил таковые слова?

Они побывали в Криушкине и в Княжеве. Обедали, как потом узнал Федя, у дяди Прохора, и боярин совсем не чинился, ел, что и все.

– Простой, простой! – с восторгом сказывали ребята. – А важный какой! Ух!

К ним в избу боярин заглянул тоже. Пролез в дверь медведем. Шуба, каких близко Федя еще не видал, волочилась по полу, прорезные рукава тяжело свисали сзади. Мать засуетилась сперва, потом опомнилась, чинно поклонилась, сложив на груди руки, извинилась, что в затрапезе. От угощения боярин отказался.

– Не обидьте, Гаврило Олексич! – говорила мать, поднося на подносе чары с береженным только для редких гостей медом.

Боярин улыбнулся, снял шапку, пригубил.

– Не забыла? Оксинья? Нет, Вера?! Ну, за хозяйку, Веру, за веру нашу православную, за чад твоих!

– Ну-ко, молодцы, подойди близь!

Щурясь, он осмотрел Грикшу с Федей с ног до головы, спросил:

– Грамотны?

Мать замялась несколько, дядя Прохор, вошедший следом, подсказал:

– Учатся!

Боярин глянул на дядю Прохора скользом, на мать – внимательно, сказал:

– Грамота – тот же хлеб. Ты их учи, мать. Вырастут, спасибо скажут!

Уже на улице, в седлах, когда выехали со двора, Окинфий решился молвить:

– Добрые ребята!

– Добры! – задумчиво возразил отец. – Не запускает. А учить бросила. В мужики готовит. Малы еще! Старшему, сказывали, двенадцатый год всего. Наделок им сократить надоть, хоть и жаль. Все одно без отца всей пашни им ноне никак не обиходить… Разве мир поможет!

Снова перед ними открылось озеро, на котором уже появились разводья и полыньи. Ехали шагом.

– Ты думаешь, батька твой князю изменить затеял? – негромко сказал Гаврило, не поворачивая головы. Окинфий вздрогнул, едва не выронив повода.

– Мы вон с Олфером Жеребцом были вместях! А теперича он у Андрея, под меня копает, а я здесь! И князья наши не ладят! Коли и умрет Ярослав и Василий Костромской отречется даже, и то: кто из них получит великое княжение?

Гаврило Олексич помолчал и добавил, вздохнув:

– Сумеем мы с тобою посадить Митрия Лексаныча на владимирский стол, самим тоже быть наверху. Только одно дело, как мы решим, а другое – как татары захотят!

Он подобрал поводья, и конь пошел резвее. Уже переходя на рысь, Гаврило бросил сыну через плечо:

– А земля, она держит! Сидишь тут, словно кобель на цепи…

Глава 12

Андрею, младшему брату Дмитрия Переяславского, когда умер отец, шел четырнадцатый. На пятнадцатом году, после смерти дяди Андрея, он получил Городец, сделавшийся его стольным городом, и в придачу Нижний Новгород, отобранные дядей Ярославом у суздальских князей: вдовы и малолетних сыновей покойного Андрея.

Опеку сына Александр Невский, уезжая в Орду, поручил Олферу Жеребцу, одному из своих старших бояр, перебравшихся на Низ вслед за великим князем. В год смерти Невского Олферу немного перевалило за тридцать. Он был высок, широк в плечах, крупноскул и черен, с мощными ладонями длинных бугристых рук. И видом и статью Олфер как нельзя лучше оправдывал свое родовое прозвище. Он ржал, как конь, был грозен в бою и, случалось, ударом кулака валил рослых мужиков в новгородских уличных сшибках. Олфер и сына своего Ивана (младенец был веской, как говорили бабы, и при рождении чуть не стоил жизни матери) нарек Жеребцом, когда малыш однажды в руках у отца потужился и громко «треснул», аж на всю горницу.

– Ну, – расхохотался Олфер, – весь в меня! Тоже добер конь растет, жеребец!