И так и пошло: сына в отца стали звать Жеребцом и в глаза и позаочью.
В Городец они приехали вместе с Андреем. Дмитрий неволею отпустил Олфера, который не ладил с Гаврилой Олексичем, и свары их, при живом Александре сдерживаемые властной великокняжеской дланью, грозили уже возмутить весь Переяславль. Олфер увозил жену с малолетним сынишкой, увозил порты, рухлядь, брони и оружие, гнал коней и коров, уводил холопов и дружину. Ему было легко. Он еще не сел на землю так плотно, как другие, все жил по старине, кормясь от князя, доходами с волостей, что держал как кормленик, собирая оброки и дани. Дом, покинутый в Новгороде, мало заботил его, а переяславские свои хоромы он и вовсе бросил без сожаления. Понимал, что Гаврилу Олексича ему не осилить. При последнем свидании с ним, отводя глаза, пообещал:
– Может, и сквитаемся когда, Олексич!
– Может, и сквитаемся, Олфер! – ответил Гаврило, и только и было меж ними всех сказанных слов.
В думе Дмитрия, когда Жеребец покинул Переяславль, вздохнули свободней.
Пятнадцатилетний городецкий князь был влюблен в своего боярина. Рослые, как все Ярославичи, угловатый и нервно-порывистый, с широко расставленными глазами и ярко вспыхивающим румянцем на худых, одетых первым пухом щеках, Андрей в Жеребце видел образец мужа и воина, первый после покойного отца. Когда Олфер поворачивал к нему красное, одетое черной бородой лицо и, щурясь, сверкал белками глаз или, снисходительно хваля за лихую езду, показывал в улыбке крупные белые зубы, Андрей был вне себя от счастья. Сам не замечая, юный князь старался с тою же ленивой небрежностью сидеть в седле, так же полунасмешливо говорить с дружинниками (у него, впрочем, получалось не так – резче и грубей), так же, спросив о чем ни то встреченного мужика, глядеть через голову смерда и отъезжать, едва кивнув и не взглянув в лицо. Он и улыбаться старался широко и презрительно-насмешливо, как Жеребец, и узить глаза в гневе, подобно Олферу, чего у Андрея, впрочем, тоже не получалось.
И по роду, и по месту у покойного Александра, и по дружбе с юным Андреем Жеребец сразу занял среди городецких бояр первое место. Тем паче что Андрей поручил ему должность тысяцкого. Схлестнуться Жеребцу пришлось только с Давыдом Явидовичем, который и по богатству, и по чести, и по роду превосходил Жеребца, да, сверх того, был посажен в Городец вдовою Невского, «отдан» Андрею, с чем, при живой Александре, приходилось считаться волей-неволею.
Давыд Явидович был старше Жеребца лет на семь. Когда Андрей сел на княжение, ему уже подходило к сорока. Он был умен и осторожен, но далеко не робок. Умел, ежели надо, показать себя и на коне, в соколиной охоте, и перед дружиною, в броне и шишаке. Но всего внушительней и казался и был он в княжеской думе, в дорогих, веницейского бархата, портах, в соболином опашне, с золотою цепью и сверкающими перстнями на пальцах, свободно и прямо восседая и недвижно сложив руки на навершии трости, резным рыбьим зубом изукрашенной; он казался и ростом больше, и слово его, весомо и вовремя изреченное, почасту одолевало Жеребцово, приводя последнего в бешенство, от коего Жеребец совсем терял власть над собой.
В Городец Давыд Явидович перебрался почти одновременно с Жеребцом. Тогда еще был жив старый Явид (он умер года четыре спустя во Владимире), служивший Невскому, а потом его вдове, и Александра, чувствуя себя виноватой, что почти бросила среднего сына (она, и верно, лишь изредка наведывалась в Городец), упросила старого боярина приглядеть за «Андрейкой»:
– Нетерпеливый он, нравный! Олферка-то, чать, и не удоволит ему! Ты уж послужил бы Андрюше, Явидушко!
Явид кряхтел, кланялся, жаловался на болезнь, на годы. В Городец послал сына, Давыда, сам обещал почасту навещать молодого князя.
Села у них были под Владимиром и на Волге, невдали от Нижнего. Александра еще придала Давыду большую волость под самым Городцом, выкупив ее у вдовы Андрея Ярославича. Давыд устраивался прочно. Сам прикупал земли, строился, снаряжал лодьи с товаром. Двор поставил на крутояре над Волгой, с высокою повалушей, со многими горницами, что топились по-белому, с обширными сенями на столбах, для пиров и званых приемов, с тесаными потолками в покоях и галереей, что опоясывала дом по верхнему покою и словно висела в воздухе. Из окошек, забранных слюдою, а кое-где привозным стеклом, далеко виднелись заволжские дали. И бегучая масса воды, то темно-синяя, то серая, то кованная серебром, далеко уходила в зеленые просторы, лелея на себе лодьи и насады, купеческие крутобокие учаны и паузки с товаром, сплоченный лес и рыбацкие, черные, под холстинными парусами челны.
Среди городецких бояр Давыд Явидович тоже был свой, не то что Жеребец. У него тут имелись и раньше угодья и земли, его знали и уважали задолго до переезда в Городец. В спорах и на суде чести перед боярскою думою, да еще при поддержке Александры, Давыд Явидович мог, пожалуй, и одолеть Жеребца, во всяком случае, сильно повредить ему перед молодым князем. Но как-то раз, внимательно посмотрев на Андрея, Давыд задумался и начал незаметно все более уступать Жеребцу. Все чаще соглашался с ним в думных делах, перестал обижаться, когда Жеребец лез не в очередь, заговаривал с ним без прежней злобы, и Олфер тоже помягчел к Давыду, не очень задумываясь над причинами уступчивости недавнего своего супротивника.
Однако Давыд все это делал – и уступал, и сближался с Олфером – неспроста. Князь рос, а у Давыда Явидовича росли дочери. И тут надо было очень и очень не ошибиться: настроить старика отца, а через него расположить Александру, да и самого Андрея незаметно приохотить к дому. В этом случае соперничество с Олфером было вовсе ни к чему и могло испортить весь замысел.
К тому часу, когда у Давыда умер отец, дело настолько продвинулось, что даже смерть Явида не могла уже нарушить задуманного. Юный князь всею молодой кровью прикипел к Давыдовым высоким хоромам, вспыхивал и бледнел при виде девушки, что унаследовала легкую походку матери и соколиную стать и выписные брови отца (Давыду было чем прельстить Александрова сына!), а дома, в постели, метался в жару, уже морщась, с юным отвращением, поминал ласки охочих женок, которых ему ненароком подсылал или приводил Жеребец, понимая, с болью и томлением тела, что нужно только ее, ее одну, и никого больше, и нужно до того, что уже казалось: привели бы ее в изложницу, и страшно станет, не смог бы даже прикоснуться рукой – как к чуду, как к диву дивному, как к птице Сирину, птице райской…
Давыд Явидович уже и с великою княгиней говорил, прозрачно обинуясь, и дочерь показывал Александре. Довольный, после посещений Андрея, заходил в светелку к Феодоре, глядел, усмехаясь, как та, стараясь не замечать отца, прикусив губу и темнея взором, смотрится в серебряное зеркало; подходил, оглаживал своенравно выгибавшуюся станом девушку, спрашивал:
– По нраву князь?
– Ах, батюшка, уйди! Устала я! – отвечала она, полузакрыв глаза и запрокидывая голову с тяжелой светлорусою косой. И отец выходил, все так же посмеиваясь. Дело и тут было на мази. Оставалось начистоту поговорить с Жеребцом (Олфера требовалось сделать своим ходатаем в деле) и добиться, чтобы князь Андрей сам, первый, а лучше – вкупе с Олфером, попросил у матери согласия на брак.
Жеребцу накануне разговора он подарил новгородского терского сокола редкой красоты, выученного и на боровую и на полевую дичь, а незадолго до того восточную, дамасской работы, саблю и надеялся на успех.
Они ехали по-над Волгой, опередив слуг, и Жеребец первый начал разговор:
– Окрутить парня хошь?
– Любят друг друга! – осторожно ответил Давыд, не любивший прямых подходов.
– Башку ты ему закрутил девкой, это верно! – отозвался Жеребец, показывая зубы и сплевывая.
«Не смеется ли?» – беспокойно подумал Давыд. Молниеносно приподняв бровь, окинул Жеребца, его черную бороду, сощуренные глаза: нет, Олфер не смеялся, думал. Давыд заговорил откровеннее. С недомолвками и оговорками, то и дело быстрыми боковыми взглядами поверяя – не стоит ли прекратить и все свести к шутке, Давыд предложил Олферу поделить власть так, чтобы Олфер взял на себя все дела ратные, а он, Давыд, станет думным советчиком князя. Вдвоем они добудут Андрею владимирский стол и себе первые места в думе великокняжеской.