– Ты знаешь Восток, Олфер? Эти тысячи поприщ пути… Глиняные города… Жара… Бирюзовое небо… Курганы… Ты думал, Олфер, что такое Орда?! Та же мордва, черемисы, булгары, буртасы, татары, аланы, половцы, кыргызы, ойраты – кого там только нет! Бесермен полным-полно. Но все – в кулаке!
Восток безмерен. Он бесконечен, как песок.
Ты знаешь, Олфер, почему Александр вынимал очи этим дурням, что затеяли с новгородскими шильниками противустать хану? Почему выгнал Андрея, отрекся от Даниила Галицкого, не принял папских послов? Он понял, что такое Восток!
Запад вседневен. Города, городки, в каждом свой герцог или граф, господа рыцари, господа купцы, господа суконщики… А там – море. Тьмы тем. Тысячелетия. Без имен, без лиц.
Оттуда исходит дух силы. Закручивает столбом и несет, и рушит все на пути, и вздымает народы, словно сухой песок, и уносит с собой…
Это смерч. Пройдет, и на месте городов – холмы, и дворцы повержены в прах, и иссохли арыки, и ворон каркает над черепами владык, и караваны идут по иному пути…
А погляди туда, за Турфан, за Джунгарию, в степи, откуда зачинается, век за веком, этот великий исход, – и не узришь ничего. Пустота. Редкая трава. Юрта. Пасется конь. Над кизячным костром мунгалка варит хурут. И до края неба – ни второй юрты, ни другого коня, ничего! И из пустоты, из тишины степей исходят тьмы и тьмы и катятся по земле, неостановимые, как само время…
Это смерч. Сгустившийся воздух. Дух силы. Сгустившаяся пустота степей.
Жеребец, не понявший и половины сказанного, долго и мрачно вперялся горячечным зрачком в гладкое лицо Семена. Наконец, двинув желваками скул, отмолвил хрипло:
– Так что ж? Подчиниться Орде? Опустить руки?!
Семен медленно улыбнулся, полузакрыв глаза, и, все так же закинув руки за голову, глядя вдаль, сквозь стены, суженными, потемневшими зрачками, тихо произнес:
– Орду надо крестить!
Давыд с Жеребцом переглянулись, едва не ахнув.
– Под татарским царем, хошь и крещеным…
Семен опять поморщился, встряхнулся, разом переменив положение холеного тела.
– Брось, Олфер! Не одно тебе: по-русски али по-мерянски лопочут смерды, абы давали дань! Ну, переженимся на татарках! У меня у самого была жена татарка, сын растет… А как назвать? Хоть Татария, хоть союз, что ли, товарищество, империя, хоть Великая Скуфь! Владимир крестил Русь и утвердил язык словенск пред всеми иными. Крести Орду – будет то же самое! Нам нужна эта сила! Сила степей, одолившая мир! А князя вашего свозите в Ростов, не то совсем задичает…
– Ну, увернулся! – обтирая пот, толковал Жеребец, проводив Семена.
– Не скажи! – возразил Давыд. – Я слыхал, что Семен князю Александру советовал поднять татар на совместный поход против Запада. Баял так: мол, католики подымаются, на Святой земле ожглись, теперича на Русь, на славянски земли полезли. Орденски немцы, свея, а там енти, латины, кои Цареград-то было забрали… Их нонь, толковал, бить надо, докуль поздно не станет! Нет, он тут не темнит!
– А все же не сказал, с нами он ай нет?
– И не скажет. Не столь прост! – Давыд подумал, склонив голову, потом поглядел на Жеребца: – Одно сказал все же! В Ростов Андрея свозить!
– Думашь…
– Семен ничего зря не бает! – решительно подтвердил Давыд.
Глава 15
За свадьбой Андрея Жеребец припозднился с обычным своим объездом княжеских волостей и воротился из полюдья уже по весеннему, рыхло проваливающемуся снегу.
Гнали скот. Волочили телеги с добром, мехами, портнами, хлебом и медом. Гнали связанных полоняников, нахватанных в лесах за Волгой. Кони вымотались, холопы и дружина тоже. Все не чаяли, как и добраться до бани, до родимых хоромин, до постелей и женок, что заждались своих мужиков, до жирных щей, пирогов и доброго городецкого пива.
Олфериха охнула, увидя мужа с рукой на перевязи. С мгновенным страхом подумала о сыне: Олфер возил десятилетнего Ивана с собой. Но тот был цел, и сейчас, весь лучась обветренной докрасна веснушчатой рожицей, косолапо слезал с коня. В пути, от усталости, вечерами глотал слезы – Жеребец сына не баловал, – теперь же был горд до ушей: как же, дружинник, из похода прибыл!
Жеребец, невзирая на рану, дождался, когда заведут телеги, загонят полон и спешатся ратники. Убедился, что людей накормят, что баня готова для всех (бани здесь, в Городце, рубили на новгородский лад, в печах мылись редко), выслушал, не слезая с седла, ключника и дворского, послал холопов доправить до места княжой обоз и только тогда тяжело спешился и, пошатываясь, полез на крыльцо. Жена, успевшая послать за бабкой-костоправкой, семенила следом, хотела и не решалась поддержать мужа под локоть: Жеребец слабости не любил ни в ком, в том числе и в себе.
В горницу, едва уселись, ворвался младший «жеребенок» – Фомка Глуздырь, ринулся к отцу. Жеребец едва успел подхватить сорванца здоровой рукой. Мать заругалась:
– Батька раненый, а ты прыгаешь, дикой!
Фомка отступил и исподлобья следил, как отец, с помощью матери, распоясывается, сдирает зипун и стягивает серую, в бурых разводьях, волглую от пота, грязи и крови рубаху.
Девка внесла лохань с горячей водой. Олфериха сама стала обмывать руку вокруг раны.
– Ладно! В бане пропарюсь! – отмахивался Олфер.
Скоро привели костоправку. Жеребец, сжав зубы, сам рванул заскорузлую, коричневую от присохшей руды тряпицу. Гной и кровь ударили из распухшей руки. Старуха, жуя морщинистым ртом, щупала и мяла предплечье, наконец, поковыряв в ране костяной зазубренной иглой, вытащила кремневый наконечник стрелы.
В дверь просунулась голова дворского, Еремки. Холоп попятился было, но Жеребец окликнул его:
– Лезай, лезай!
Еремей, согнувшись в дверях, вошел и стал, переминаясь, переводя глаза с лица господина на рану.
– Вон еще какими о сю пору садят! – усмехнулся Жеребец, кивая на вытащенный кремень. – Добро, не железный еще!
– Камень хуже! – возразила старуха. – Камень-кибол, камень-латырь, камень твердый, камень мертвый, камень заклят, синь камень у края мира лежит…
– Ну ты, наговоришь – на кони не вывезти будет! – прервал ее Жеребец.
Старуха ополоснула кремень, сунула его под нос боярину:
– Гляди!
На острие наконечника виднелся свежий отлом. Она вновь начала тискать и мять руку, и Жеребец, изредка прерывая разговор с Еремеем, поскрипывал зубами. Могучие плечевые мышцы боярина вздрагивали, непроизвольно напрягаясь, черная курчавая шерсть на груди бисерилась потом. Наконец, вдосталь побродив в ране своим крючком, костоправка вытянула отломок стрелы и, отложив крючок, принялась густо мазать руку мазью, накладывать травы и шептать заклинания.
– Кого убили-то? – спрашивала Олфериха, помогая старухе.
– Сеньку Булдыря. Ну, мы их тоже проучили! Я сам четверых повалил. Более не сунутся. Все мордва проклятая, язычники. Прав Семен, давно бы надо окрестить в нашу веру!
– Мордва да меря – хуже зверя! – поддержал разговор Еремей.
– Меря ничего, мордва хуже! – возразил Олфер. – Меря своя, почитай! Ты сказывай, сказывай, чего без меня тут?
Еремей уже доложил вкратце о делах домашних и теперь передавал ордынские и владимирские новости. Досказав, осмелился и сам спросить, удачен ли был поход?
– Князя удоволим! – ответил Жеребец, которому старуха начала уже заматывать руку свежим полотняным лоскутом. – Далече зашли нонь, за Керженец, до самой Ветлуги, и еще по Ветлуге прошли!
– На Светлом озере не бывал ли, боярин? – спросила старуха, собирая в кожаный мешок свою снасть, берестяные туески с мазями и травы. – Где град Китеж невидимый пребывает?
– Врут, нету там города! – отверг Жеребец.
– Ой, боярин, – покачала головой старуха, – не всем он себя показыват! Татары тож узреть не замогли! В ком святость есь, те и видят. На Купальской день о полночь звон колокольный слышен и хоромы явственно видать. Вот тогды поезжай, только не со грехом, а с молитвою, и ты узришь.
Олфериха проводила старуху, вручив ей серебряное кольцо и объемистый мешок со снедью. Костоправка приняла и то и другое спокойно, взвесив мешок, потребовала: