Выбрать главу

бродячий запах повис.

В порту — заря.

Суета.

Сундуки корабельных скряг.

Над бухтой,

над мысом,

в снастях,

над реями —

свист:

зюйд-вест

скрипит и мечется вверх и вниз…

Сегодня и ветру готовы, кажется, верить.

Гневной радостью,

гневной грустью —

мы полны навылет, —

ах, он яростный! —

провожает нас Красный Берег —

остаются подруги,

субтропики и мостовые…

А слёзы на нас, как водится, море выльет,

и небо выльет…

— Мы вернёмся к вам,

мы вернёмся — живые!..

2

Я ухожу, давай-ка сердце, Биче,

оно мне пригодится в океане,

а с ним и руку — маленькую руку,

такую хрупкую в моей ладони.

Прощай.

Проститься лучше на рассвете.

Я привезу эскудо и реалы,

я привезу смарагды и стихи,

а ты молись за нас…

У Диких Скал

корма Линор… и двадцать не вернулось,

они на дне морском. Но я — вернусь.

Ты знаешь: хоть нельзя никак без моря, —

но и моряк живёт не ради моря,

не выжить в море, если — только море,

прощай же

— и покрепче обними…

3

Я всего только юнга со шхуны Линор,

разбившейся на Диких Скалах.

И куда же деться мне?

там — осколки

невозвратимого… детства ли? —

судьбоносный вздор,

всё, что снилось нам,

всё, что мечталось…

…Поначалу

крошку Линор так раскачивало

по ночам,

что вдоль нижних палуб

крыс кидало и скатывало,

и где-то в трюме,

они, задыхаясь, кончали кричать.

Поначалу —

сентябрьские шторма,

и шестнадцать лет корабельному юнге,

а поля океана,

а леса океана —

мировой размах

без конца, без начала,

и теряется след

в этих рунах…

Утром вставало

отдохнувшее за ночь солнце,

беспощадное в своей прямоте,

и в упор расстреливало

всё и вся, от бушприта до юта,

и тех, кто на реях,

и сажало на кол

с непривычки страдающих от бессонницы…

А на палубе пестрели

чёрные и белые спины полуобнажённых тел…

Где вы теперь, отчаянные?

Где вы теперь?

Где?

4

Пришла пора моей печали,

пришла пора, пришла пора…

Моё сегодня отвечает

невозвратимому вчера.

Я по-мальчишески удачлив,

мне даже верить не хотят.

Но непосильные задачи

всегда решаются шутя —

и в этом гвоздь! И я, как гвозди,

сам подсудимый и судья,

в свою судьбу вбиваю гроздьями

рассыпанный по миру ямб.

И в этом суть, и в этом вывод.

Ведь за последних триста лет

я — первый, кто вернулся с Гривы

и снова ходит по земле… (…)

1965

ПОЛНОЧНАЯ ЗАРЯ

Весна играет скетчи

в твоём дворе пустом.

Приходишь ты под вечер

в свой старый скучный дом.

Приходись — и не знаешь,

что ты обречена,

садиться, злая-злая,

у чёрного окна.

А за окошком тени

и полутёмным двор —

и никаких сомнений,

и вовсе ничего.

Глаза твои всё строже

и губы всё бледней —

и ты уже не можешь

не думать обо мне.

И даже засыпая

тоски не отогнать —

ты знаешь, злая-злая,

что ты обречена.

Во сне ты видишь горы

и сосны при луне,

и я, как старый ворон,

уселся на сосне,

и пляшет без оглядки

полночная заря,

и мы играем в прятки

двенадцать лет подряд.

Я реплики, как перья,

роняю на ветру.

К сосне приходят звери,

садятся в полукруг.

У них, наверно, тоже

у каждого — своё…

Уходим осторожно,

чтоб не спугнуть зверьё.

Во сне ты рада встрече,

но грустно мне с тобой.

В лесу мелькают свечи…

Проснись, моя любовь!

1966

* * *

Закат не разменял своих регалий —

он весь ушёл в сосновый гребень парка,

где как-то, век назад, я встретил Галю,

наивную, жестокую дикарку.

Но где она?

По дымным городам —

туман, и зной, и ровный гул земли…

Зелёные, как змеи, поезда,

закаты, самолёты, корабли

и крылья гроз, — откликнитесь, куда

вы злое моё счастье унесли?

Без выстрелов.

Без скачки.

Понемногу —

размеренность, несобранность моя…

Ведь я не Пушкин и не Павел Коган —

куда уж мне четырехстопный ямб!

Куда уж мне искать по белу свету,

бродить по спинам выгоревших карт…

Ты знаешь, Галя, вот уж третье лето

у института умирает парк.

Редеют наши сосны, наша юность,

от стен и крыш им тяжело дышать,

их не пошлёшь в пансионат на дюнах

в Карелию, в верховья Иртыша…

Парк будет лиственным. Весёлым будет.

Вольют берёзы ветреность свою.

А сосны несгибаемы, как люди,

и умирают в сомкнутом строю…

Не приезжай. И я уеду тоже.

Нам столько лет, что нечего делить,

но будь мы даже на сто лет моложе,

мы б всё же непременно разошлись.

И памяти любви искать не надо

в аллеях умирающего парка:

любовь есть я, и я в пространстве задан

тремя координатами Декарта.

Я прежний: до последней капли крови

я весь принадлежу арене боя,

покуда в парке, с небосклоном вровень,

как люди, сосны умирают стоя.

1966

КОМСОМОЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ

Гудящий, скучающий актовый зал,

дурацкий президиум за столом,

и я выхожу… и твои глаза —

и, значит, сейчас же не будет слов.

Я должен канючить, кричать в микрофон —

чем громче, тем лучше — какую-то чушь,

а мне эта кафедра — что эшафот,

ведь ты меня видишь… и я не хочу.

Колотится сердце в районе виска,

из зала — мелькание лиц и рук,

и люстры расплёсканы у потолка…

Я должен! — иначе меня изберут.

сентябрь 1966

* * *

Чьи-то губы мне ближе твоих,

а кому-то — твои.

Но закат — это нам на двоих,

это храм на двоих,

Жаль, что мой заколдованный круг

ты забыла, мой друг!

Жаль, что вновь не протянешь к костру

этих зябнущих рук…

И куда нас уводит тропа

от заветных лампад?

Пролистав наши души, пропал

листопад, листопад…

1966

* * *

В физике, в том мире

вечных категорий,

я — последний лирик

под ножом истории.

Там, на шаткой лесенке

интегральных истин,

каждый шаг — что лезвие,

каждый взгляд — что выстрел.

Но Декарт лукавит,