Выбрать главу

и тебе, материя,

пусть мой стих предъявит

вотум недоверия.

1966

* * *

На Невском, где липы роняют листву неживую,

с тупой мезозойской тоской в неостывших глазах,

чудовищной тушей примявший вокруг мостовую,

припав на передние лапы, лежит динозавр.

Он с ночи притих. Он глядит на потоки людские.

Нелепая длинная шея опущена вниз.

Он всё еще жив, и пока его жизнь не покинет,

держитесь сторонкой, подальше от этой возни.

Тропический лес отражается в этих слепых,

от геологических бездн потускневших глазах.

Ведь он, умирая у ног равнодушной толпы,

хоть смутно, но всё-таки знает, что он — динозавр…

Чудовищный зверь, воплощённое наше вчера,

проникнутый общею с нами тоской по земле…

Наверное, это совсем не легко — умирать

под грузом двухсот миллионов не прожитых лет…

…На Невском ночами горит электрический свет:

проводят тоннели для нового спуска в метро.

К утру, по колено в опавшей с деревьев листве,

стоит экскаватор, ковшовый разинувши рот.

1966

* * *

Распятье и свечи. Так страшно бледна Беатриче!

Так нищая жизнь моя — жалкий и лишний пустяк.

Но время — моё. Я отныне и впредь — без кавычек,

и годы, как головы, в мёртвое небо летят.

Распятье… И розы на черные складки постели.

Лампада в алькове не гаснет двенадцатый год.

Верните мне имя, заприте смятение в кельи,

но знайте: и это с собою она унесёт.

Решение принято. Так! Я публично раскаюсь.

Стоит над Флоренцией чуткая белая ночь.

Спускаюсь к Неве, спотыкаюсь о небо — и камни

как будто молчаньем хотят поделиться со мной.

Не этот ли поиск ведёт к превышению меры?

Не первый стою я над жизнью, а город молчит.

У города шок, и от ямбов расшатаны нервы,

и, красные, зреют в початках домов кирпичи.

Флоренция хочет торгашества, слёз и оваций

и зрелищ, и лёгкой удачи в текущем году.

Я в ночь перед казнью приду на Большой восемнадцать,

но там равнодушны, и вновь осуждённых не ждут.

1966

* * *

Я — жертвенный бык.

В неоглядных садах,

похожих на лес, я, священный, живу.

Я бог… А за низкой оградой стада

такую же сочную щиплют траву.

Там солнце, и небо, и ветер — для них,

их рыжие спины ласкает закат.

Под вечер куда-то уходят они,

и грустно, прощаясь, коровы мычат.

А я одинок.

Только в сумерках дня

суровые старцы в одеждах жрецов

всегда без ошибки находят меня,

и я уже каждого знаю в лицо.

Стирают мне пыль с золочёных рогов

и чистят упругую шкуру мою.

Я жертвенный бык.

На двенадцатый год

меня в честь Великой Богини убьют…

Я видел Её!

Те, кто видел Её,

забыли и солнце, и ветер, и зной.

Сама отрешённость, само забытьё,

сама безнадежность остались со мной.

Когда на сады опускается ночь,

и в храме служители гасят огни, —

со всей осторожностью бронзовых ног,

по мрамору лестниц, на чёрный гранит,

вдоль мощных колонн, в очарованный зал,

где быть не дозволено даже царю,

с младенческой преданностью в глазах

неслышно иду я к Её алтарю.

У этих камней перед ней, молодой,

и мне, старику, непривычно легко;

и жреческий мрамор, как чью-то ладонь,

лижу я шершавым своим языком…

В меня (увидав, я не смею забыть)

был взгляд небожительницы обращён…

Я предан Богине. Я жертвенный бык.

Я ей посвящён.

Я Тебе посвящён.

1966

ЧЕШСКИЙ ДНЕВНИК

ВСТУПЛЕНИЕ

…Горят иезуитские костры.

Европа задыхается от дыма…

Они к врагам не менее добры.

Они к друзьям не более терпимы…

Всё кончено. Осталась только ты.

Рим рушится, и самые основы

не устоят от этой красоты,

от этого движенья неземного.

Мечты с лихвою хватит на двоих,

а жизнь академически красива —

но вот за рампой вымыслов моих

твои глаза всемирны, как Россия.

Твои глаза — и сразу все равно,

и оседают в сердце многоточьем

картины Ждяра, Липницы и Брно

и пражские готические ночи.

1966

(1)

Печаль имеет цвет и запах,

она, как шпалы, тяжела.

Два дня состав идёт на запад,

раскинув степи в два крыла.

Простёрты реки, словно руки,

под рельсы, млечные, как стих…

Я умираю от разлуки

к концу второго дня пути.

Забыты книги и тетради,

со мной любовь, тоска и страх…

Там, в вертограде, в Ленинграде

стоит столетняя жара,

и где-то на Большом, на пятом,

ты ждёшь упрёков и молитв…

Но бредят пятым постулатом

все математики земли,

и в пику мировым константам,

мы делим надвое Луну,

и Ленин вперемешку с Кантом

ночами не дают уснуть,

и жизнь вернее философий

суёт мне в нос релятивизм…

Но абсолютен женский профиль

в трёх измерениях любви —

и в этом суть… На мостовые

упали знойные ветра,

и тени ходят, как живые,

в твоём парадном до утра.

Ты утром встанешь — и внезапно

увидишь вместо стен и крыш:

идёт состав на Чоп, на запад,

Россию крыльями раскрыв.

2 июля 1966, Ждяр-над-Сазавою

(2)

Стоят над Чехией ветра,

и скучно. И дожди.

Как будто снова Ленинград

за складками гардин.

Как будто отворяю дверь

в сырую пустоту —

и ходят волны по Неве,

тяжёлые, как ртуть;

и ходит дождь по мостовой,

совсем осенний дождь,

и ты кого-то ждёшь — кого?

Из сказки — не уйдёшь.

Но сказка там, и здесь ветра

раскалывают тьму,

и Ждяр, нелепый, как мираж,

как слово почему;

и что у чехов на уме,

по-русски не понять.

И ты за тридевять земель,

и любишь не меня.

июль 1966, Ждяр-над-Сазавою

(3)

Вся Чехия — один кромешный зной,

В вагонах тесно, духота и копоть.

Мы в Липнице. У замка, под стеной

бесчинствует славянская Европа.

На тротуарах и на мостовых

слоняются спокойные на диво

аборигены, молодые львы,

вест-эндские показывая гривы.

Котомки, карты, фляги — на земле,

бутылки на траве полупустые;

ребята босы, волосы до плеч,

девчонки в джинсах, рослые и злые;

охрипшие от пива голоса,

с утра физиономии в подтёках,

причёски — в стиле нео-ренессанс,

походка — в духе чешского барокко…

…Как молвил Гус? «Святая простота»?

История безвидна и пуста.