Выбрать главу

Это даже не кощунственно. Это – скучно.

После сходки к Эдварду подошла Мари. Попросила проводить их с сестрой до дома – они, мол, живут в спальном районе на Миттельтеррассах. Так что идти надо вверх по реке, а на набережной вторую неделю не горят фонари. Бог ведает, кто там шляется, в темноте.

– Айзеку сегодня некогда, – сказала она, – надо к дяде, на поминки.

– Каких-нибудь пятьдесят лет назад люди мечтали о диковинных машинах, – усмехнулся Эдвард, – об улицах, полных электромобилей, о роботах, глиссерах и воздушных автострадах. Кто бы тогда мог подумать, что мы станем ходить пешком, ездить на велосипедах и экономить свет?

Фонари, конечно, были отговоркой. Солнце только зашло, и горизонт блестел сусальным золотом. Сумерки, легкие, как голубиный пух, струились по низкому парапету и по черным валунам у самой воды, сизой дымкой обволакивали противоположный берег. Там, среди деревьев городского парка, уже замелькали – похожие на свечные – огоньки. Одни висели неподвижно: окна ресторанов, освещенные киоски, и самый крупный – одинокий неоновый шар световой рекламы – достояние фирмы «Gebrüder Schein». Другие – очевидно, велосипедные фары – медленно проползали и скрывались в листве. По набережной никто не шлялся, кроме собачников и влюбленных. Никаких хулиганов.

Эдвард и Мари медленно брели по галечной дорожке вдоль реки, а Селина бежала впереди, как веселая маленькая собачка. То с наскока взлетала на парапет и вытягивала руки, изображая птицу, то садилась на корточки и вынюхивала что-то в траве, а потом возвращалась с полными ладонями светляков, то пинала носком кроссовки пустую консервную банку – и та с грохотом катилась ее спутникам под ноги.

– Ну что ты делаешь? Перестань, – сердилась Мари.

Эдвард улыбался.

– Не мешай девочке резвиться.

– Девочка, как же, – вздыхала Мари. – Знал бы ты, как я устала. Большой ребенок, за ней глаз да глаз.

Они не прошли и половины пути, как стемнело. Шагали бок о бок – двое едва знакомых людей. Но цепкое обаяние ночи проникало в кровь – голоса становились мягче, интимнее. Пахло сеном и речной водой.

– Он не такой, как может показаться на первый взгляд, – сказала Мари. – Это защитная маска – его высокомерие, а под ней – тонкая и растерянная душа.

– Ты о ком? – удивился Эдвард.

– Об Айзеке, конечно. Мне бы очень не хотелось, чтобы ты считал его снобом.

– У меня и в мыслях не было, – заверил ее Эдвард. – Ты попросила вас проводить, чтобы поговорить об Айзеке?

– Да нет, – она помолчала, словно мучась неловкостью. – Вообще-то, о другом. Что ты сегодня говорил на собрании, ну, об этом... Фердинанде...

– Меня не стали слушать. Заболтали тему, как выражался некогда мой учитель этики...

– Не в том дело.

– Хочешь, расскажу тебе? – предложил он.

Мари серьезно кивнула. Губы, стиснутые в струнку, луна в зрачках... Налетевший со стороны реки ветер дохнул мокрым холодом, точно влажным полотенцем хлестнул по лицу. Эдварда вдруг потянуло не на откровенность даже – на детскую искренность. Как в наивные дошкольные годы, когда готов выболтать маме любую ерунду, потому что не в силах держать в себе, потому что больше некому и потому что уверен – уж кто-кто, а мама поймет. А когда не понимает – мир в одночасье перестает казаться правильным и безопасным. Вроде такой же, но по сути – иной, ибо в нем убито доверие.

– Первый раз это случилось в марте. Нет, вру, в конце апреля, – начал Эдвард. – У меня в квартире вышибло пробки в закрытом щитке, так что я не мог починить, а кого-то вызывать в полпервого ночи, сама понимаешь. Хотелось почитать перед сном, и я зажег на трюмо огарок свечи. Удобно – пламя отражается в трех зеркальных створках, усиливается, и от этого становится еще светлее. Если умело поставить, можно получить целый свечной коридор. Так вот, я лежал на кровати, устроившись с книгой на подушке, а в зеркале как будто что-то металось. Я видел краем глаза. Точно белки с огненными хвостами скакали с дерева на дерево. И воняло какой-то гадостью – не воском, тот пахнет приятно, а так, словно горит пластмасса или рубероид.

– Галлюцинации? – спросила Мари.

– Вроде того. Но я не тотчас сообразил. Было жарко – невыносимая жара при выключенных батареях. Встал, чтобы открыть форточку, и тут увидел в зеркале – его. Не просто увидел, а как бы стал им. Кругом стреляли, вонючий дым поднимался столбом. Небо жуткое, багровое, как у нас в Хэллоуин, когда жгут бутафорский корабль посреди реки. Полыхал какой-то длинный барак – я знал, что там склад, и боялся, что сейчас рванут снаряды. Помнил, что в соседнем доме засел русский снайпер и надо его оттуда выбить. В голове – лоскутки мыслей – не моих, а того, другого: имена, фамилии, чьи-то слова, команды, мелодии, картинки. Все вперемешку. Вдобавок от страха сводило живот... я понимал, что мне каждую секунду могут выпустить кишки. Прямо физически чувствовал. И при этом сознавал, что стою, как идиот, перед зеркалом в собственной квартире и не могу стронуться с места. Такой вот коктейль.

– Да уж.

– Потом целый день голова кружилась, как после переливания крови. Вроде я, да не совсем. А вечером все повторилось – вернее, продолжилось, – он помолчал, прислушиваясь к ее дыханию. – Знаешь, чего боюсь? Что меня, то есть его, Фердинанда, там убьют – и я здесь тоже умру. Чепуха, наверное. Ведь это все уже сто лет, как закончилось, а то и больше.

– Нет, не чепуха.

Мари остановилась. Скрипнул мелкий камешек под ее каблуком. Посмотрела на Эдварда снизу вверх, и лунная тень поделила ее лицо на две половины – светлую и темную.

– Я знала человека, с которым происходило то же самое, что с тобой. Не пару месяцев, а несколько лет. Он тоже пытался хоть с кем-нибудь поделиться... говорил: «Это только видится занятным, а на самом деле – чудовищно. Психика современных людей не заточена под такое...» Но никто ему не верил, даже самые близкие. А кто верил – не принимал всерьез, вот как тебя. Он думал, что один со своей бедой, уникален. А выходит, что нет. Если бы встретил тебя раньше – мог бы остаться в живых.

– Он умер?

– Покончил с собой. Перед самым концом ходил сам не свой, видно, в том, ином мире, ужасное стряслось. На войне, наверное, всегда дурное случается, на то и война. Но у него был такой вид – в последние дни, – будто он проглотил ядовитого паука. Говорил: «Мы как цветы в оранжерее, не ведаем, на какой почве растем. А там, внизу, где наши корни – эдакая гнусь. От одного представления можно сойти с ума». Я потом все мозги себе сломала, думала – почему он? Ведь не злой человек, наоборот – интеллигентный, совестливый. Клопа прихлопнуть не мог, не то что себе подобного.

– Может, болезнь такая, – сказал Эдвард.

– Не знаю. Он говорил «генетическая память». Сам был биологом и понимал, что передача воспоминаний по наследству – нонсенс с научной точки зрения. Опыт, даже самый страшный, не изменяет ДНК. Это ведь не рентгеновское излучение, не радиация... И все-таки верил, потому что никак иначе объяснить не умел.

В десяти шагах от них вскрикнула Селина. Залаяла какая-то шавка, тонко и переливчато, захлебываясь от глупого щенячьего восторга. Мужской бас гулко скомандовал: «Стоять!» Раздался треск ломаемых веток, а Эдвард представил себе, как собака носится по газону кругами, натыкаясь на кусты. И опять Селина: «Глядите, ежик!» Слева от дорожки белело смутное пятно – ее волосы. Чуть дальше мрак расступался – золотые перья света плавали во тьме, точно кильки в масле, продолговатые и невесомые. За черной стеной кустарника открывался поворот на освещенную улицу.