Выбрать главу

– Я бы картошки поел, вареной, – пробормотал с полным ртом. – Она всегда варила картошку, для себя и для дочки.

Мари оперлась на локти, отодвинув словно забытую в углу стола миниатюрную вазочку с настурциями.

– Говори, Эд. Тебе надо выговориться.

– Не знаю, не уверен, что смогу, – он поежился, оглянулся через плечо.

– Селина у себя, я попросила ее не мелькать.

Эдвард кивнул.

– Она славная, но не поймет.

– Вот да.

Он, как умел, попытался пересказать отчаяние, и холод – безжалостный, ледяной, который сковывает ноги, точно кандалами, а потом забирается в почки, – и бред спятившей старухи, и стылый рассвет, и скрип под ногами, и медовую сладость снега. В последние минуты жизни и звуки, и краски отчетливы. Эдвард очень старался, но не находил слов, потому что все они вдруг сделались банальными, тусклыми – никчемными.

– Странно, я убил и умер, и все-таки я здесь, – он неловко кашлянул, запнулся, почувствовал себя таким же глупым, как Селина.

Мари встала и подлила ему бульону. Эдвард с удивлением заметил ложку в своей руке.

– Не ты убил, и не ты умер.

– Да, конечно. Это все зеркало... нет, не то, – мысли путались, а язык онемел, и не получалось разобрать, горяч или холоден суп в тарелке. – Как ты думаешь, могут ли мертвецы мстить?

– Вряд ли. А если бы и могли, нам-то за что? Мы же ни в чем не виноваты.

– Я не уверен. Если существует генетическая память, почему не быть генетической вине? Или они хотят, чтобы о них вспомнили? – размышлял он вслух. – Может, им имена нужны, как и нам, живым? Они ведь, хоть и мертвые, но все равно люди... Или хоть какие-то наши мысли? Я знаю, какую акцию мы устроим у ратуши: не битву, как обычно – бутафорскую, а расстрел детей и женщин, мирного населения, короче. Что скажешь?

– И в кого ты собираешься стрелять? Не в прохожих, надеюсь? Тебя, пожалуй, не поймут.

– Нет, в своих. В тебя, в Селину, в Рудика, ну, и Биби, если согласится сыграть. Сначала, конечно, проверим, что стволы – не веники, – он вымученно усмехнулся.

«Еще способен шутить, Эдвард? Прекрасно...» – похвалил себя.

– Селину? – Мари нахмурилась, покачала головой. – Вот как... Символически уничтожить то, что тебе дорого? Тот человек, помнишь... он ведь не только сам погиб, но и ту, что любил, за собой утянул...

– Убил, в смысле?

– Не знаю. Никто теперь не знает. Возможно, она пыталась его спасти, вытащить, но сил не хватило: он грузный был – и захлебнулась...

– Постой, – Эдвард хлопнул себя по лбу. – Так то были твои родители? Ты об отце своем рассказывала, да?

Мари сидела, нахохлившись, как озябший воробей, и комкала уголок скатерти. Только что готовая поддерживать и защищать, она сама стала беззащитной маленькой девочкой, напуганной смертью двух самых близких людей.

– Да... Поэтому сейчас – когда это случилось с тобой... ладно, спектакль у ратуши пусть будет, согласна, если так нужно... но я никуда не отпущу с тобой Селину. И не проси. До тех пор, пока не уверюсь, что ты все переработал. И тебя не хочу отпускать. Поживи пока у нас, квартира большая, место есть.

– Спасибо, – сказал он искренне. – Но – нет. Мне, как раненой лисице, надо забраться в нору и переболеть. Не бойся за меня, все обойдется, как только приду в себя – появлюсь.

Двадцать один день Эдвард провел взаперти, покидая квартиру только ради коротких набегов на ближайшую продуктовую лавку. Большую часть дня он лежал на кровати, листая один из многочисленных романов, захламлявших этажерку в его спальне, – не читал, а бестолково вглядывался в текст, как будто надеялся отыскать что-то между строк, – или слонялся из угла в угол, словно посаженный в тесную клетку крупный зверь. Ел много, но без аппетита, а кофе поглощал столько, что вскоре вся раковина оказалась завалена использованными фильтрами. За это время лицо его поросло щетиной, а в помойном ведре завелись опарыши.

Никто не звонил и не приходил – а дни тянулись вязко и медленно. Такими же медленными и вязкими, пропитанными болью, как бинты сукровицей, были мысли и сны. Иногда волочились сонно, как солдаты по раскисшим дорогам, иногда оступались, проваливаясь по колено в грязь. Тогда из этой грязи, потревоженное, всплывало какое-нибудь воспоминание – и мысли вдруг пускались вскачь, точно карусельные лошадки по кругу.

Зеркало теперь – хоть и оставалось открытым – высвечивало лишь смазанные контуры и тени, да подергивалось на закате огненной рябью, так что и не разобрать, полыхает оно солнечным или внутренним огнем. Оно словно затянулось ряской, как стоячая вода, и слегка позеленело. Только раз Эдварду померещилось, что он видит Фердинанда, усталого, с чуть ли не вселенской грустью в глазах, а может, это его собственное отражение кое-как пробилось сквозь болотную муть.

Известно, что нигде так густо не растут цветы, как на пепелище. Чем сильнее шок, тем желанней и ярче возрождение. Понемногу Эдвард почувствовал себя лучше – сгреб в корзину кофейные фильтры и вынес мусор, а в конце третьей недели побрился, принял душ и кое-как прибрался в квартире. Смахнул с зеркала пыль, и оно благодарно воссияло – безопасное и чистое, как новорожденная душа.

Стоял первый вторник сентября, и, выйдя на улицу, в томное золотое тепло, Эдвард почувствовал, как исподволь и неуклонно лето начинает соскальзывать в осень. Дымная горечь еще не расплескалась в воздухе, но в палитре неба уже появились зябкие лиловые краски. Он без труда отыскал дом Селины и Мари, поднялся на третий этаж и позвонил у двери, сам не зная, кого из них двоих хочет увидеть. Открыла Селина, по-домашнему растрепанная, с мокрыми волосами и в купальном халатике, и, вскрикнув от радости, тут же прикрыла рот ладошкой.

– Привет, ты одна?

– Да. Ой, Эд, откуда ты? Мари сказала, что ты болен.

– Я выздоровел, – улыбнулся Эдвард. – Пойдем погуляем? Я давно нигде не был.

– Сейчас, только оденусь, – заторопилась она. – Мари сказала, что с тобой нельзя ходить, потому что с тобой плохое случилось, ну, как тогда с папой. Ты вроде как сам не свой и для меня опасен. Она что-то напутала, да?

– Да, напутала.

Селина нырнула в глубь квартиры и через три минуты снова появилась, застегивая на ходу блузку.

– Пойдем в парк, я кое-что придумала.

Эдвард с улыбкой взял ее под руку, и, как дети, перепрыгивая через ступеньки, они сбежали вниз.

Днем городской парк не тот, что ночью. На открытых лужайках загорают подростки в шортах и бикини, ребятня помладше, босая и полуголая, играет у воды, на валунах. Река темная, будто чернильная, полна облаками и кувшинками. Первые, надуваемые ветром, как паруса сказочных флотилий, несутся быстрее течения, вторые, точно заякоренные суда, качаются у берега на длинных зеленых канатах. Среди толстых стеблей и плоских широких листьев плутают утки – целыми выводками: старшие впереди, а за ними, вереницей, подросшие утята, отличимые теперь только по желтому цвету клювов.

Доски причала, скользкие от мха, кое-где подгнили, а местами провалились. Лодки пляшут на волнах, как ореховые скорлупки, норовят уплыть вместе с облаками.

– Покатаемся? – попросила Селина.

Скрипнули весла в уключинах; словно шипучка, вспенилась чернота за бортом. Одиноким мотыльком впорхнул в искристую пену березовый лист. Селина наклонилась, хотела его поймать, но замешкалась, раскрыв ладонь навстречу воде. Эдвард увидел, как за ее рукой плывут рыбки, тонкие и верткие, как серебряные иглы, и легонько покусывают пальцы.

– Хороший у нас парк, правда? И река – красивая. Я люблю наш город, хоть Мари и говорит, что это глупо. Мол, нельзя любить одно какое-то место, если не знаешь других. А почему? Разве красота – не в любом месте красота?

– Ты привела меня сюда, чтобы показать красоту? – улыбнулся он. – Спасибо, дружок.

– Нет, чтобы почувствовать, что можно покататься на лодке и не утонуть.

Эдвард вздрогнул и чуть не выронил весло. Как будто что-то царапнуло в горле, и вдох получился хриплым. Мгновенно – словно от резкой жары – взмокла спина. Если весла сейчас уплывут, он вынужден будет прыгнуть за ними, а Селина испугается, прыгнет следом... и не повторится ли – так легко – трагедия сколько-то-летней давности? Много ли ниточек, хрупких, почти невидимых, тянется из прошлого, спутывая по рукам и ногам, мучая, толкая на ненужные, страшные поступки?