Как-то шел он по улице, и вдруг навстречу ему выбежала жена Зиганши Прыткая Хамдия.
Эти двое уже лет десять жили врозь. Но, узнав, что муж слег и вряд ли поднимется, Хамдия вернулась к нему. И сказала будто бы любопытным куштиряковским женщинам: «Не бросать же его на съедение червям. Хоть и подлым человеком оказался, муж он мне и перед богом, и перед людьми...» Но, как судила острая на язык деревенская молва, вернулась она вовсе не из жалости к больному мужу, а из опасения, как бы после его смерти не растащили дом и хозяйство чужие люди.
И вот остановилась Хамдия перед Мансуром и, жеманно прикрыв рот концом платка, заговорила плаксиво-елейным голосом:
— Ох, агай, Зиганша-то мой, сердечный, совсем плох. Зашел бы, проведал, а?
— Я кто тебе, врач?! — буркнул Мансур сердито.
— Так ведь... постой-ка! — Отбросив притворную застенчивость, она схватила его за рукав, затараторила: — Есть, оказывается, заветное слово у него. Только тебе хочет сказать, больше никому! «Знаю, — говорит, — Мансур меня за человека не считает, но попроси, уговори, пусть заглянет...» То ли доживет до утра, то ли нет, — всплакнула Хамдия. — Как-никак вы же одногодки с ним...
— Ну, хорошо, — вырвалось у Мансура. Конечно, он бы не посмотрел на причитания этой притворщицы, но любопытство взяло верх: интересно, какое же такое слово для него приберег Зиганша напоследок?
В лицо шагнувшего через порог Мансура шибануло приторным запахом лекарств и спертого воздуха давно не проветривавшегося жилья. Он невольно отпрянул назад и ушел бы прочь, если бы шепот Хамдии не заставил его остановиться в полумраке передней:
— Проходи в гостиную нашу... У хозяина глаза болят, поэтому шторы на окнах закрываю.
— А... Это ты, Мансур?.. Я уж думал, не придешь... — послышался слабый голос Зиганши, прерываемый кашлем, но его самого разглядеть в этом сумраке Мансур еще не успел.
Брезгливо морщась и досадуя на себя, что поддался уговору Хамдии, Мансур ощупью нашел стул у самой двери, сел и предупредил Зиганшу:
— Спешу я. Так что...
— Да, да... Человек ты занятой... — прошелестел голос из дальнего угла и тут же перешел в хрип и свистящий натужный кашель. Хамдия бросилась к мужу. С трудом выговорил Зиганша: — А мне вот... спешить уже некуда... Доехал...
— Ты хотел что-то сказать мне...
Не сразу отозвался Зиганша. То ли обдумывал свое заветное слово, то ли не мог отдышаться после приступа кашля. Между тем глаза Мансура немного привыкли к темноте, он разглядел высокую кровать, утопавшую в подушке маленькую остриженную голову больного, его тонкую, сухую руку с задравшимся рукавом. Она выпросталась из-под одеяла и лежала, как чужая, ненужная, словно отделилась от тела.
— Сейчас, сейчас... — еле слышно проговорил Зиганша. Рука чуть-чуть шевельнулась, помогая голосу. — А ты иди, Хамдия, тут разговор мужской... Ну, чего стоишь, как столб? — Не успела жена тихо прикрыть дверь за собой, он злобно просипел ей вслед: — Вот стерва!.. — И обратился к Мансуру: — А тебя, годок, я позвал сказать... чтобы, значит, понял... Да, оплошал я тогда, струсил...
— Ха, удивил новостью! — прервал его Мансур. Он ждал чего угодно, но не такого запоздалого признания. — Это мне известно знаешь с каких пор?
— То пока оставим. — Голос Зиганши неожиданно окреп, хрип и кашель отступили. — О другом разговор... Нельзя было нам с тобой жить на одной земле. Или ты, или я... Сколько раз подстерегал я тебя в укромных местах, чтобы вышибить тебе мозги дубиной или подстрелить, как собаку... Нет, рука не поднялась...
Мансур ушам своим не поверил. Дошел человек до края могилы и вместо того чтобы покаяться, попросить в чем-то прощения, сожалеет, что не удалось совершить еще одну глупость. Верно сказано: горбатого могила исправит.
— Это и есть твое заветное слово? Ответил бы я тебе, но поздно уже, — сказал Мансур, сдерживая себя.
— И сейчас у меня под боком лежит заряженное ружье, да где взять силы, чтобы поднять его...
— Жалеешь? — усмехнулся Мансур.
— Не знаю... — как о чем-то простом, житейском или очень приятном для обоих деле продолжал говорить Зиганша. — Вот уже почти сорок лет стоишь ты на моем пути. Ни шагу не могу ступить, даже во сне вижу... Может, и убил бы, но знал, что все равно не будет покоя. Нет, не тюрьма мне была страшна... Боялся, голова не выдержит, свихнусь совсем...
— Ну, что же, порадовал напоследок. Поправляйся скорее, может, не дрогнет еще рука. А голова... она у тебя и без того всегда была набекрень.
Хотел Мансур воспользоваться удобным случаем и бросить ему в лицо обвинение — да не в той трусости, что мнится Зиганше в предсмертной тоске и терзает его больное воображение, а в той, которая привела многих солдат к гибели. Но что толку спорить с потерявшим совесть и человеческий облик негодяем?