Иногда мне так хотелось просочиться сквозь стену. Я дергала ручку игровой приставки, потом смотрела на часы, как маньяк. Я даже составила список. Каждая цифра, показывающая минуты, мне что-то напоминала: 13 часов 23 минуты, 23 — это номер моего дома, 29 — дом моей бабули, 17 — день рождения мамы, 22 — день рождения отца, 1 час… я не знаю, зачем я смотрю… Минуты были моей навязчивой идеей, я связывала с ними все, что приходило в голову, вплоть до размера обуви. Я цеплялась к тому, к чему могла.
Я могла разговаривать только сама с собой, я подбадривала себя вслух: «Так, сейчас выпью стакан воды…», «Сейчас позанимаюсь голландским…», «Возьму тетрадь и сделаю „вот что“…» «Вот что» могло быть уроками по математике, французскому, латыни или естествознанию. Я смотрела на свой школьный табель, который надо было вернуть, он был подписан. По математике были катастрофические отметки, как обычно. Если бы я серьезно вкалывала, я могла бы перейти в следующий класс, по остальным предметам я училась средне. Но в любом случае все в общем порядке переходили в следующий класс в конце учебного года. Это был новый закон. Так что нечего было корпеть над математикой… Я пыталась самостоятельно разобраться в задачах и примерах, но мне не удалось. Однако это занимало меня какое-то время.
Впрочем, я не занималась по-настоящему. У меня был учебник голландского — словарь и спряжение, — и я переписывала переводы, согласования глаголов, не пытаясь понять. Я переписывала механически. Также я переписывала цитаты по французскому. Я переписывала, переписывала, заполняла целые страницы в моем блокноте. И я требовала у него бумагу для рисования, мне не хотелось использовать те немногие чистые листы, что у меня оставались…
Мне не хватало очень многого. Дома у меня всегда была вкусная еда, у меня была своя кровать, подушка, которую бабуля сделала мне для сна и с которой я никогда не расставалась. У меня были чистые простыни, одежда, все мои мелкие вещи. У меня был пес Сэм, канарейка Тифи, в саду у меня был свой домик, у меня были подружки, которые, должно быть, спрашивали, что же со мной приключилось. Как же мои родители могли объяснить в школе мое исчезновение?
Не знаю, я ли сама попросила его разрешения написать моим родителям или ему самому пришла в голову эта мысль, чтобы я от него отстала, но в четверг, 13 июня, я приступила к написанию своего первого письма. Я хотела, чтобы мои родители знали, в каком положении я находилась.
К сожалению, это письмо пропало, но зато он сохранил три последующих, хотя я ничего об этом не знала, и их потом нашли.
В пятницу, 21 июня, он объявил мне: «Я уезжаю в командировку». Я не очень хорошо представляла себе, что такое командировки. Он рассказал, что шеф отправляет его в одну восточную страну.
Стало быть, я не должна буду «подниматься на верхний этаж», но в то же время я испытывала стресс от одиночества, запертая в этом тайнике. Я совершенно не могла находиться в темноте и оставила большую лампу, зажженную днем и ночью, и старалась не потерять счет времени. Но иногда я спала днем, иногда ночью, я следила за радиобудильником как больная. Я почти ничего не съела из того дополнительного пайка, который он мне щедро спустил в подвал. Консервы надо было есть холодными, но в качестве компенсации можно было «пить сок». Хлеб покрывался плесенью. И я нажимала на «Ник-Нак», маленькие печенья в виде буковок. Вот практически этим я и питалась.
Возможно, именно тогда я разобрала радиобудильник в надежде услышать новости из внешнего мира, хоть какие, чтобы связать меня с моей прежней жизнью. Я совершенно не надеялась, что в новостях будут говорить обо мне. Я ведь не исчезла, меня не разыскивали, я не была внесена в список разыскиваемых в Бельгии детей. И все-таки… Однажды у моей подруги я видела объявление с фотографиями двух восьмилетних девочек, Жюли и Мелиссы, пропавших 24 июня 1995 года, и о них никто не имел сведений почти целый год! Я их видела, вот и все. Я никак не связывала их исчезновение с моим случаем. И все-таки… Возможно, эти наспех выкрашенные желтой краской стены скрывали следы их пребывания здесь, до меня. Я ничего не знала о той внешней суматохе, о том, как мои родители сходили с ума, о поисках, об объявлениях, в которых я значилась как пропавшая, как и другие девочки, и в этих объявлениях были указаны мой рост, мои приметы, голубые глаза, светлые волосы, мое телосложение, и даже фотография велосипеда, такого же, как мой, с маленьким красным мешком, привязанным к багажнику. Меня разыскивали с самого начала. Я не знала об облавах, о собаках, о прочесывании берегов рек, обо всем, что настойчиво и упорно предпринимали мои родители, чтобы найти меня.
Он вернулся 26 июня. Было ровно 30 дней, как я находилась здесь. Это возвращение означало, что ритуал комнаты-голгофы опять возобновится. Там, наверху, на этой кровати он привязывал меня цепью, соединяющей мою лодыжку с его. Иногда я должна была оставаться «спать» рядом с ним целую ночь в этой гнусной комнате. Но я даже не могла заснуть. Я все время боялась, что он проснется и начнет свои «гадости», пока я сплю, и я даже не смогу сказать «нет, я не хочу». Я чувствовала малейшее движение, цепь пилила мне щиколотку каждый раз, как он тянул ее, когда поворачивался. Иногда этот болван путал лодыжки и пристегивал свою правую ногу к моей правой. Тогда я не могла пошевелиться, чтобы подальше от него отодвинуться. Но ночь была длинная, я глядела в потолок или в телевизор, если он оставлял его включенным на том канале, который я могла смотреть, это хоть как-то компенсировало мою бессонницу. Даже если мне и случалось закрывать время от времени глаза и найти хоть какое-то приемлемое положение, я все равно не могла заснуть глубоко. «Если он сделает что-то, ты по крайней мере сможешь постоять за себя». Это была последняя гордость, которая мне оставалась, продемонстрировать свой отказ, сказать «нет», оттолкнуть его, пусть до тех пор, пока он не станет мне угрожать и я больше не смогу бороться.
Чтобы бодрствовать, я представляла, как моя мама возвращается с работы, как мои сестры смотрят телевизор, возможно, то же самое, что и я; я думала о Сэме, о Тифи, о своем садике, о семенах, которые я в нем посадила, о яблочном торте, который пекла моя крестная, о подушечке моей бабули, и я еще думала, как не умереть от скуки в этом тайнике, как помучить этого дурака, который лежал здесь. Если бы у меня было какое-нибудь оружие, нож, чтобы убить его, если бы у меня было хоть что-нибудь, чтобы воткнуть ему в глотку, или кирпич, который валялся там, на первом этаже. Но кирпичом я вряд ли причиню ему большой урон! Я была слишком мала, чтобы приложить его хорошенько.
Поэтому я делала то, что было в моих силах. Иногда я сама тянула за цепь, чтобы надоесть ему, я бубнила, чтобы он прицепил еще несколько звеньев, я жаловалась на все, я неустанно требовала родителей, я хотела позвонить, написать, я хотела даже новости по телевизору! Я старалась сделать его жизнь невыносимой, надоедая ему своими словами, слезами и упреками, и мне кажется, что я в какой-то степени преуспела, пользуясь своими жалкими средствами.
Разумеется, телевизионные новости он отмел сразу. Телефон также. Я имела право лишь в некоторые дни на лишнее звено цепи вокруг моей щиколотки. Этого было недостаточно, чтобы я успокоилась, тем более чтобы я смогла удрать отсюда. Я хитрила, про себя называя его дураком. Ругательство, которым обзываются на переменах в школе! Когда он настаивал, чтобы сделать мне что-то, что я не хотела, я осмеливалась даже обругать его вслух, и это меня успокаивало: «Вы в самом деле идиот, это ведь ненормально, мне это не нравится! Вы мне противны!»
Мне были необходимы эти грубые слова, чтобы освободиться от чувства подавленности. Но он не очень-то обращал внимание на мои ругательства. Ему было совершенно наплевать, он злился и в конце концов делал что хотел. Тогда я удерживала себя, чтобы не ругаться слишком часто, я говорила себе: «Не заходи слишком далеко, а то можешь получить».