До рождения ребёнка Герман был уверен, что маленькие дети — это прежде всего тяготы, но сейчас он находил удовольствие в играх с сыном, покупал ему новейшие модели конструктора, читал книги перед сном. В пять, как когда-то и он сам, мальчик научился бегло читать. Летом они снимали дачу, Герман учил сына плавать. Мальчик был ещё маленький, когда один за другим умерли родители. На похоронах матери, уже после смерти отца, Герман вдруг подумал, что очень перед ними виноват: как короток был их срок в роли бабушки и дедушки. Внук был центром их мирозданья, их ценностью, неизбывной любовью, гордостью, источником надежд и радостей, но как же мало им было суждено этому порадоваться. Почему же он раньше не имел детей? Эгоист. Он теперь и сам не понимал, почему не имел всего этого раньше: жену, ребёнка, обычной человеческой жизни, вовсе не скучной, не пошлой, не отталкивающей. Как много он потерял времени, чего ждал, чтобы попробовать быть счастливым? Чем жил, зачем? Как глупо.
Теперь ему было ничего не нужно, он спешил домой, жена подавала ужин, разговаривал Герман по-прежнему мало, но ему было с Наташей хорошо, спокойно, надёжно. Они строили планы, обсуждали новости, передачи, отпуск, а когда сын пошёл в школу, то его учебу. В классе мальчик был первым, учительница не могла на него нарадоваться. Наташа очень гордилась, а Герман не удивлялся. Новости об успехах сына каждый раз наводили его на мысли о невозвратности родителей, особенно отца, который находил бы в маленьком отличнике подтверждение немецкой исключительности их семьи. Он не дожил, и в этом была вина Германа. Всё боялся, дурак, ошибиться, лажануться, попасть впросак, усложнить свою жизнь. Он жил и не жил… оберегал свой покой. Зря, эх, зря! Но теперь всё будет по-другому. Он ещё не старый, всего 51 год. Для мужика — пустяк. У его знакомых дети взрослые, а его сыну всего 10… ну и что ж? Ничего. Могло бы и вовсе не быть. Пусть на последний корабль, но он успел, а вот родители… тут уж ничего не изменишь.
Обычно Герман ездил на работу на машине. Одним из первых он купил Жигули и с тех пор каждые два года покупал новую модель, выгодно продав старую и доложив немного денег.
В этот день, была пятница, начало лета, Наташа решила ехать на дачу, там её ждал десятилетний сын, с недавних пор они его оставляли одного. Наташа планировала купить продукты и ехать к вечеру, заехав за Германом на работу. Он оставил ей машину, а сам поехал на метро. В вагоне было довольно много народу, и хотя час пик уже миновал, сесть было негде. Герман стоял лицом к окну, держался за поручень и читал газету, которую достал утром из почтового ящика. Перед его лицом мелькали станции. Скоро Площадь Свердлова, его пересадка. На перегоне от Маяковской Герман почувствовал себя плохо: внезапная слабость, холодный пот, острая боль в груди, отдающая в спину и левую руку. Свет внезапно стал меняться, переходить от мутно-белого к серому, потом всё почернело, Герман из последних сил продолжал держаться, потом стал оседать на пол, неловко опустился на корточки и стал заваливаться на спину. Люди заметили, женщина рядом громко повторяла: «Мужчине плохо, мужчине плохо…», кто-то встал и Германа усадили на лавку, тут поезд подъехал к платформе. Дежурная позвала милиционера, из подсобки в конце платформы быстро принесли брезентовые носилки и мужчины из его же вагона потащили Германа в боковое служебное помещение, уложили на кушетку и туда сразу же подошла, неизвестно откуда взявшаяся, фельдшерица. Боль не проходила, была нестерпимо острой, разрывающей грудь, Герман стонал и не открывал глаза. «Когда это кончится? Я не могу больше терпеть. Сделайте что-нибудь… скорее». Ему казалось, что он это говорит, но небольшая толпа вокруг него ничего не слышала, только его негромкий болезненный стон. Тех мужчин из вагона, которые помогали тащить носилки, в комнату не пустили, вокруг Германа стояли три человека, дежурный милиционер, фельдшерица и уборщица. Они видели грузного немолодого мужчину, с бледным одутловатым лицом. Глаза мужчины были закрыты, на его лбу блестели капли пота, хотя в комнате было скорее прохладно. Он стонал и перебирал ногами. Красивым им Герман не показался. Вызванная скорая довольно долго не приезжала, потом в милицейскую рацию сказали, что машина припарковалась у выхода из перехода, сейчас придет бригада и можно будет выносить. Через пару минут вошёл врач и деловито склонился над Германом. Санитар стоял рядом, ни в чём не принимая участия. Рядом на столе лежал раскрытый паспорт Германа, на который доктор бегло взглянул: «Герман Николаевич, вы меня слышите? Вы можете говорить? Герман Николаевич…» Герман слышал голос врача, но ответить не мог, боль делалась невыносимой, она заполняла всё тело, дышать становилось всё труднее, в глазах темнело, к горлу подступила тошнота. «Я ведь умираю, — подумал он, — как же так? За мной вечером Наташа заедет и я… Как больно, я не могу этого больше выносить… что-то у меня там рвется… и я не хочу умирать, я не готов… пусть они что-нибудь сделают… доктор…» — из последних сил еле слышно прошептал Герман. Доктор начал прилаживать на тело Германа провода портативного электрокардиографа, не прошло и минуты, как на мониторе появилась беспорядочная кривая линия: зубец R резко снизил свою амплитуду, потом исчез совсем… на остальные зубцы доктор посмотреть не успел. Герман открыл глаза и резко дёрнулся, на мониторе пошла прямая линия. Доктор ввел внутривенно большую дозу мезатона и несколько раз сильными рывками нажал Герману на грудную клетку… ничего, прямая линия. Да он и знал, что ничего не поможет. Остановившиеся синие глаза больного смотрели вверх и куда-то вбок, доктор профессиональным жестом закрыл их, он всегда так делал. Сегодня это случилось уже во второй раз. Милиционер молчал, но тут подал голос: