Мама и её младший брат воспитывались в еврейских традициях. Брата дед водил в синагогу, а мать должна была стать примерной еврейской супругой и матерью, но, видимо, тут-то и крылась причина происшедшего. Родители перегнули палку, мама связалась с плохой, как родители считали, компанией и отказалась следовать всем еврейским традициям, заявив, что она не хочет в своей жизни никаких религиозных канонов. Мама увлеклась американским джазом, танцевала буги-вуги, бредила Голливудом. К ужасу родителей ночевала дома не каждый день, а потом вообще уехала, предупредив родителей, чтобы они не беспокоились, что она сама может о себе позаботиться. Её не было года три, родители только получали от своей непутёвой дочери открытки к праздникам. Летом 48 года, она вернулась домой, похудевшая, загорелая, в чем-то страшно изменившаяся, и беременная. Сын их учился на адвоката и с ним у них не было особых проблем. Старые Розентали лежали в постели, и старик, возбужденно жестикулируя, проклинал дочь, говорил, что он умывает руки, что пусть она решает, как ей теперь быть, что это позор, и за что ему это, за что его бог наказывает… что делать, что делать… Бабушка на стенания мужа реагировала спокойно, она прекрасно знала, что никуда они дочь не выгонят, что родится ребёнок, а ребёнок — это в любом случае благо. «Узнай, от кого у неё ребёнок!» — кричал дед. Бабушка молчала, даже и не собираясь ничего у дочери спрашивать. «Ну, какая разница? Её ребёнок всё равно будет еврей. Так?» — говорила она. «Так», — соглашался дедушка со вздохом. Мама на время, как бабушка потом рассказывала, присмирела, никуда не ходила. Родила она в частном роддоме, в конце 48 года девочку, Мирей, чернявую, мелкую и некрасивую. Бабушка с дедушкой во внучке души не чаяли. И даже перед немногочисленными теперь знакомыми дедушка отнюдь не тушевался, что у дочери всё вышло не по-человечески, не так, как должно было бы быть в нормальной еврейской семье. «Ну, вот, — говорил всем дедушка, — наш народ стольких потерял, надо восстанавливаться, мы делаем, что можем».
По обычаю, дочь называет отец, и дед собрался назвать девочку Деборой, но не тут-то было. «Нет, она будет Мирей», — настаивала мать. Дед обиделся, но промолчал, да и что он мог сделать. Пару месяцев мать старалась Мирей кормить, но потом она опять стала исчезать из дому, и бабушка безропотно взяла на себя все заботы о малышке. Нашла ей еврейскую кормилицу, покупала красивые дорогие вещи, игрушки. Мирей пошла в еврейскую частную школу на улице Розье.
Когда сейчас Мирей вспоминала своё раннее детство, она всё ещё представляла себе экстравагантных мужчин в чёрных костюмах с длинными бородами и выглядывающими из-под шляпы завитками и косичками, а немного в стороне красивых женщин в париках и платках. Рядом шли нарядно одетые дети, её одноклассники. К середине 50-х жители квартала стали другими, довоенных евреев, как их семья, уже почти не осталось и на идише говорили немногие. Кое-кто из новых соседей уезжал в Палестину, которая теперь называлась Израилем. Дедушка может тоже уехал бы, но у него уже не было необходимой для этого энергии. Из своего детства Мирей хорошо помнила празднование бат-мицвы. Бабушка готовила её, заставляла читать молитвы. «Мирей, деточка, тебе всю жизнь придётся читать субботнюю молитву для своей семьи. Ты должна знать её наизусть». Если бы бабушка тогда знала, до какой степени ничего этого её деточке в жизни не пригодится, она бы страшно расстроилась. Бат-мицву пышно отпраздновали дома, Мирей пригласила трёх подруг из школы. Мать в то время находилась где-то в Тибете и не приехала. Все еврейские обычаи семьи ей к тому времени были совершенно безразличны. Насколько это действительно ранило дедушку и бабушку, Мирей не знала, ей и в голову не приходило думать об их переживаниях.
Когда она закончила еврейскую школу, которая по возрасту совпадала с колледжем, дедушка послал её в лицей, хороший, Сен-Жан де Пасси в 16-м округе, недалеко от Сорбонны. Дядя возил её туда каждое утро на машине. В лицее Мирей сразу не понравилось, ей казалось, что там слишком много требуют, не «входят в положение». Училась она неважно, ни один предмет ей не нравился. Выбрала гуманитарный цикл, приходилось штудировать философию и читать классику. «А я хочу другое читать! Как они могут мне диктовать, что читать? Не буду я читать вообще…» — кричала Мирей, когда дедушка пытался её увещевать. Ей было 14 лет и оказалось, что она невероятно избалована. В 67-м Мирей с грехом пополам закончила школу, даже сдала экзамен на степень бакалавра, хотя и со второго раза. Дедушке пришлось кому-то звонить, Мирей ходила заниматься к учительнице. На вопросы бабушки с дедушкой, куда она собирается идти учиться, она отмалчивалась. Конечно, в Сорбонну, тут и не было других мнений, вот только на какой факультет? «Мирей, деточка, надо записываться. Может филология, может история искусств? Какая специальность тебе привлекает?» — дедушка приставал к ней каждый вечер. «Какая, какая, никакая», — думала Мирей, но старалась ему открыто не хамить. Бабушка пыталась уговорить дедушку не нажимать на ребёнка, может, как она говорила, деточке всего этого и вовсе не надо. Она будет еврейской женой! И тут дедушка давал себе волю: «Ты ничего не понимаешь, Дора, — раздражённо говорил он жене. — Сейчас не те времена. Ей надо иметь специальность. Не выйдет из неё еврейской жены. Не выйдет! Где твои глаза, Дора?» Бабушка и сама видела, что с Мирей что-то не так. По ночам бабушка плакала и сокрушалась, что деточка «в неё». Имя матери они оба давно уже не произносили. Она для них как умерла. «Не плачь, не плачь…» — повторял дедушка, обнимая жену. Это «не плачь» звучало безнадежно, они знали, что всё так и есть: их деточка Мирей действительно «в неё» и сделать они, к сожалению, ничего не могут.
Мирей в результате записалась на факультет филологии des lettres. На лекциях в больших амфитеатровых аудиториях сидели сотни людей, было шумновато, ребята негромко разговаривали, переглядывались, считалось, что слушать лекцию не так уж и обязательно, всё наверстается перед экзаменами. Зимнюю сессию Мирей сдала еле-еле, кое-какие «хвосты» перенесла на весну, но весной всё вообще пошло кувырком. Начался «Красный Май». Мирей была членом новой компании, где не было ни одного еврея, хотя может и были, но никому из ребят и в голову не приходило интересоваться этнической принадлежностью друг друга. Зато в компании было несколько безработных арабских парней, они участвовали в забастовках, приглашали Мирей на демонстрации. «Буржуазия вычеркнула нас из своего процветания, нам отказывают в социальной защите… Долой… Долой!» Что «долой» Мирей было не совсем ясно, но эти ребята жили в Нантере, почти в трущобах, и Мирей ездила к ним домой, в их убогие комнатушки. «Ничего себе, какой стыд! А дед с бабкой живут в хоромах». Мирей было неудобно за свою семью. Так не должно быть, надо с этим неравенством кончать. Ребята посещали Сорбонну, но многие их друзья из Нантера остались за бортом высшего образования, потому что не смогли сдать сложные экзамены. «А я-то с учителем занималась. Мне дедушка его нанял. Нанял за деньги. А чем я лучше? Ничем. Не у всех есть деньги покупать знания». Мирей казалось, что общество несправедливо, и поэтому, правильно, «долой!» На митингах все молодые ораторы, ребята с её потока кричали об американском империализме, повинном во Вьетнамской войне. Мирей с товарищами рисовала плакаты, призывающие к антиядерному движению. Мирей растолковали, что де Голль — реакционер, националист, диктатор, зажимающий свободы. Она с головой погрузилась в движение, стала называть себя троцкистской, ведь именно Троцкий говорил, что молодежь — это барометр революции. Как он был прав: все события у них и начались в Сорбонне, на парижском кампусе и в Нантере.
Сейчас Мирей казалось, что «Красный Май» и был самым наполненным и счастливым периодом её жизни. Её познакомили с анархистами Даниэлем Кон-Бендитом и Аленом Кривеном. Как же ей нравился их лозунг: «Запрещать запрещается!» Как приятно было сознавать свою принадлежность к гошизму, к «левизне». Самые умные преподаватели оказались по их сторону баррикады: Фуко, Сартр. Дома Мирей не скрывала своих новых убеждений. «Мы реалисты, мы требуем невозможного!» — кричала она дедушке. Он начинал злиться, и тогда Мирей распалялась ещё больше: «Мы не будем требовать и просить: мы возьмём и захватим!» Дедушка саркастически интересовался, как это они возьмут? Чтобы у человека что-то было, надо работать! Мирей в запальчивости возражала, что надо жить, не тратя времени на работу, надо радоваться без препятствий, а работа — препятствие! Дедушка только собирался открыть рот для возражений, но Мирей глумливо выкрикивала: «Пролетарии всех стран, развлекайтесь!» Зная, что для бабушки и дедушки самой неприемлемой темой является секс, Мирей особенно больно старалась их задеть: «Любовью можно заниматься в школе Политических наук, а не только на лужайке». Дедушка зверел, и чтобы его добить Мирей говорила, что для неё нет «ни бога, ни господина». У дедушки участились приступы стенокардии, ему вызывали врача. Мирей было двадцать лет, и она всё чаще и чаще не ночевала дома. В компании проповедовали свободную любовь и Мирей, подчиняясь общим настроениям, пошла по рукам. В Сорбонну она больше не вернулась, денег дедушка ей не давал, да она и не просила, обнищала, оборвалась. Наверное, можно было бы найти работу, но трудиться никто не хотел. С другой стороны, и денег-то иметь не должно было хотеться, ведь «товары — это опиум для народа». Мирей прочно села на наркотики, впрочем, на «мягкие», каким-то шестым чувством еврейской девочки из хорошей семьи, она удерживалась от LCD, не хотела умирать. Культ девственности, так превозносимый бабушкой и дедушкой, был подорван. Проповедовалось право женщины на Оргазм, именно так, с большой буквы. От грязи и беспорядочных связей, не доставляющих ей особого удовольствия и не принесших ей ни одного постоянного мужчину, у Мирей начался жесточайший цистит, а вот право на Оргазм она так и не реализовала: с обкуренными молодыми людьми с сильным запахом пота никакого оргазма Мирей не достигала. Мирей лежала дома в своей спальне за закрытой дверью, плакала от дикого дискомфорта, мочилась кровью и злобно кричала стучавшей в дверь бабушке, что у неё всё в порядке. Бабушка не решалась к ней войти. К семейному врачу Мирей идти не хотела, на другого не было денег. Потом друзья достали лекарства, цистит вылечили, но Мирей уже не хотела участвовать в сексуальных оргиях весёлых коммунаров-хиппи, обретавшихся в районе Версаля. Всё ей внезапно надоело, захотелось что-то серьёзно в своей жизни поменять. Мирей решила уехать. Они с подругой решили ехать в Японию.