Его жизнь оборвалась внезапно, на полуслове, и я часто задумываюсь, а каково было бы сейчас отношение к Мендельсону, случись это с ним не в 38 лет, а годами этак двадцатью раньше? Послушать критиков, так Мендельсон, каким мы его знаем (притом достаточно плохо), явился миру в возрасте 17 лет, когда написал свою волшебную Увертюру к комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь». Ничего подобного! — существует Мендельсон, даже не юноша — мальчик, которого критики то ли до последнего времени тоже не знали, как и мы, то ли просто не могли осознать, что такое возможно. Осознать это действительно трудно: ни до, ни после, ни в музыке — ни в какой-либо другой сфере творческой деятельности такого, мне кажется, не было. Не было, в частности, ни у Шопена, ни у Шуберта, ни, рискну предположить, даже у самого Моцарта — такой глубины мысли и такого профессионального совершенства, какое являют нам лучшие из двенадцати симфоний Мендельсона для струнных, все три его фортепьянных квартета, секстет и октет, не говоря уже о двух ре-минорных концертах: скрипичном (не путать со знаменитым концертом ми минор) и для скрипки и фортепьяно с оркестром. Говорю вам: если там и присутствует что-то от глубоко почитаемых Мендельсоном его великих предшественников, то не в большей степени, чем Гайдн в шедеврах молодого Бетховена. С той лишь существенной разницей, что все перечисленные мной произведения были написаны Феликсом в возрасте 10-15 лет! Вот я и думаю, что не доживи он до двадцати, его имя осталось бы легендой, в истории музыки — величайшей.
Такое начало сулило безмерно много, возможно действительно явление нового Моцарта или, вернее сказать, — гения, соизмеримого с ним по масштабу. Но этого, приходится признать, не случилось...
Между тем, слава молодого Мендельсона нарастала подобно океанской волне, на гребне которой, наряду с серьезными музыкантами, деятелями культуры и искусства оказались и царствующие особы. Сам композитор, однако, неоднократно подчеркивал, что никогда не стремился угождать ни чьим вкусам. Даже Гете! Феликсу было 20 лет, когда он (в очередной раз) оказался в гостях у боготворимого им писателя и ежедневно играл ему по утрам. «О Бетховене он ничего и знать не хотел... но я ему сказал, что тут уж ничем ему помочь не могу, и сыграл первую часть симфонии c-moll.» Нет, Мендельсон решительно не гнался за славой — она сама накатывалась на него со всех сторон. Были, правда, и недоброжелательные голоса — ладно бы только антисемитские выпады Вагнера или заведомо жестокая и несправедливая эпиграмма Грильпарцера: «Хоть ты и умер молодым, но ты родился старцем»; гораздо серьезней мнение тонко разбиравшегося в музыке Генриха Гейне: «В этом художнике мы больше всего дивимся его великому формальному, стилистическому таланту, его чарующе прекрасной фактуре, его тонкому ящеричному слуху, его нежным щупальцам и его серьезному, я почти сказал бы — страстному, равнодушию». И еще: «Мендельсон /.../ мог бы создать нечто бессмертное, но не в той области, где требуются страсть и правда».
Да, здесь есть над чем призадуматься, тем более, что жизнь, как уже говорилось, в какой-то степени подтвердила эту оценку. Мендельсон прожил «целых» 38 лет, и его беспрецедентная прижизненная слава постепенно померкла, и сам он отошел как бы в тень своих гениальных современников: Шумана, Шопена и Листа. Это не справедливо. Согласен, что Мендельсон был в меньшей мере, чем все трое, новатором, согласен, что его музыка не проникает до таких потаенных струн души, на которых постоянно играет Шопен, — что из того? Она возвышенна и прекрасна, как сама природа (недаром Шуман очень образно сказал, что Мендельсон насадил цветы во взращенном Бахом лесу!), она взывает к миру и любви, она — радостное ощущение полноты жизни.
Но вернемся к суждению Гейне. Итак, страсть, равнодушие, правда. Первое очевидно: гармоничной, уравновешенной натуре Мендельсона действительно была чужда всякая преувеличенность в выражении чувств; «по меньшей мере позорно, когда твоя музыка это одни только убийства, бедствия и горе». По этой причине он недолюбливал Берлиоза, кое-что у Листа («Большую долю моего глубокого уважения он утратил из-за своих глупых проделок не только с публикой (это было бы еще ничего), а с самой музыкой»), даже у Шопена ему несколько претила «парижская мания отчаяния». Можно с этим не соглашаться, но ведь такое кредо еще не означает равнодушие и отсутствие жизненной правды.