Поэтическое начало у Рихтера и Софроницкого тоже разного свойства: у Софроницкого оно от тонкой нервной организации и аристократизма, тогда как Рихтер — поэт-философ, наделенный, однако, колоссальным темпераментом, — редчайшее, скажу я вам, сочетание! В молодые годы этот темперамент, случалось, перехлестывал его, временами на него было даже трудно смотреть, казалось, что музыкальный поток вот-вот оторвет его от инструмента и унесет из зала — в те наивысшие сферы, где, собственно, и живет музыка. Иногда из этой необузданности рождались такие невообразимые шедевры, как Второе скерцо Шопена, «Апассионата» или Большая соната Чайковского; впрочем, уже тогда Рихтер, как бы он ни выглядел на сцене, умел, как правило, вполне контролировать свои эмоции, впоследствии это стало нормой — и внешне тоже. И еще одно разительное отличие: у Рихтера даже самые маленькие по форме произведения, такие как прелюдии Шопена или багатели Бетховена, неожиданно приобретают поистине космический характер; Софроницкий же, напротив, подчеркивает их камерность.
Для меня несомненно, что Рихтер не просто «первый из равных» — он именно Первый, пианист века! И даже не пианист — он сотворец исполняемой музыки, но не в том смысле, как Горовиц, произвольно переиначивавший ее на свой лад. Он сотворец именно потому, что всегда скрупулезно точен по отношению к авторскому тексту — как писал Тито Гобби, «наивно думать, что можно улучшить гения». Рихтер и не улучшает — просто он обладает уникальной способностью перевоплощения, как истинно великий актер. Неоднократно возвращавшийся к этому феномену Г.Нейгауз находит ему «простое», но видимо единственно возможное объяснение: необъятность духовного мира Рихтера, способного вместить всю музыку, кто бы ни был ее создателем.
Именно по этой причине, слушая Рихтера, слышишь музыку, а не ее исполнение. В отличие от многих крупнейших пианистов (Бузони, Рахманинова, Гульда, того же Софроницкого...) он вне исполнительской манеры, вне стиля. В зависимости от автора перед нами всякий раз как бы другой пианист (нередко и другой инструмент). Это качество, однако, не имеет ничего общего с так называемой «объективностью», когда исполнитель не хочет (или не может) наполнить нотные знаки жаром своей души. И все же Рихтер, как правило, узнаваем — по лишь ему присущим головокружительным подъемам, «выше добра и зла», как метко заметила одна очень тонко чувствующая музыку женщина, или вдруг по какой-нибудь всего одной непостижимой фразе (а то и ноте!) — подобной вздоху или... жалобе цветов под дождем.
Я не стану перечислять все произведения, в исполнении которых у Рихтера нет или очень немного равных — список был бы слишком велик. Назову только те, где Рихтер совершил подлинный переворот думаю, не только в моем сознании. Начну с двух концертов пятидесятых годов в Малом зале Ленинградской Филармонии: «Картинки с выставки» Мусоргского и си минорная соната Листа. Эту сонату я слышал немногим раньше у Гилельса — очень здорово — но Рихтер!.. Это было, как
Несколькими годами спустя почти то же потрясение я испытал от четырех шопеновских скерцо, а в 1991 году (Рихтеру уже исполнилось 76, и он недавно перенес операцию на сердце) — четыре английские сюиты Баха. Даже Гульд никогда прежде не производил на меня такого впечатления! На протяжении двух отделений все эти жиги, сарабанды, аллеманды, куранты разворачивались подобно грандиозной симфонии, исполненной такого божественного величия духа, такой неземной красоты, такой бездны человеческих переживаний, что у меня даже возникла мысль: вот они подлинные Страсти Христовы! Триста лет прошло со времени создания этой музыки, но она так и оставалась неразгаданной, и вот — словно сам дух великого Баха снизошел, наконец, на землю.
Сожалею, что мне не довелось услышать в концертном зале 33 вариации на тему Диабелли Бетховена, его последнее сочинение для фортепьяно, последнее — и самое грандиозное, причем не только у Бетховена — вообще! Это какая-то квинтэссенция Бетховена!.. нет, не знаю... Между прочим, я уже писал, что одним из высших достижений Гилельса является другой вариационный цикл Бетховена — 32 вариации на собственную тему, тоже шедевр, но не такой, не в пропорции 32 к 33, а существенно меньше. Мне видится в этом что-то символическое, когда я думаю о Рихтере и о Гилельсе. Скажем так: Рембрандт — и Рубенс. При том, что многие считают Рубенса не менее великим художником, в нем нет тайны.