А вот на Шестую симфонию времени, как видно, не хватило; целиком услышать ее мне удалось только вечером — по радиотрансляции. К этой симфонии и ее автору у меня особое отношение. Чаще всего она исполняется как нечто не просто трагическое — безысходное, полное отчаяния и ужаса перед смертью. Пожалуй более всех из тех, кого я слышал, в этом плане преуспел Караян, у него даже третья часть звучит (по Б.Асафьеву) «как лет злой силы или наваждение». Но ведь сохранилась на рукописи симфонии ремарка Чайковского: «в торжественно — ликующем роде»! Именно так исполнял эту часть Фуртвенглер, что в свое время дало мне ключ к пониманию всей симфонии именно как патетической, а не трагической. Шолти пошел еще дальше: в последней части у него вместо смертельной тоски и рыданий беспредельная грусть и умиротворение, и ты понимаешь, что на самом деле речь идет о бессмертии, бессмертии души, освободившейся от бренных земных оков! По контрасту с симфонией Бетховена, которая безусловно гимн жизни, я назвал бы услышанное тоже гимном, но — смерти. (Возможно, такое противопоставление как раз входило в замысел Шолти?)
Так кем же все-таки был автор этого великого и возвышенного произведения: трагическим титаном или «ничтожеством», как предположительно, правда, высказался о нем Г.Адамович? Повторяю: Чайковский был больной (по понятиям того времени) человек, возможно он был действительно труден и даже неприятен в быту, среди людей, неспособных его понять и поддержать. Что из того? Человеческая сущность гения очень точно выражена Карелом Чапеком: «не из себя ты творишь, но выше себя» (Чапек знал, что писал!), а человеческая сущность это душа. Можно ли сомневаться, что у человека, создавшего одну только Шестую симфонию (довольно и этого!), душа и выше, и чище, чем у любого из нас, земных «праведников»!
Ну, а если прав все-таки Караян — тоже гений? Что ж, каждый вправе выбирать, что ему больше нравится. Мне нравится думать, что высший смысл искусства — давать надежду. И если то или иное произведение может быть полярно истолковано, я выбираю надежду, а не безнадежность, и убежден, что таков и был замысел автора. Ибо обретенная в страдании надежда выше, чем безнадежность, а у заведомо великого автора всегда нужно искать высшее из возможного.
Несколько слов об Аббадо. Но сначала о тех, кто осуществлял телевизионную запись его концерта в Мариинском. В жизни не видел, чтобы оркестр — на обычной эстраде, не в специально подготовленном, как в фильмах того же Караяна, помещении — представлял столь захватывающее, истинно художественное зрелище! Впрочем, тут немалая заслуга и самих исполнителей; в конце концов, телевизионщики лишь талантливо запечатлели то, что можно было увидеть. А увидели они преисполненные высокого вдохновения лица нескольких десятков музыкантов, весь оркестр был охвачен единым порывом — словно играл последний раз в жизни, и над этим ансамблем солистов, распространяя вокруг себя неизъяснимую, но явственно ощущаемую магию, то и дело возникала фигура Маэстро, вполне земного — и нездешнего одновременно. Они тоже играли Бетховена, Седьмую симфонию (еще нам показали кусочек из «Щелкунчика» — снова Бетховен и Чайковский!), и нужно ли говорить, как это было прекрасно! Несколько раз я пытался не смотреть на экран: хотелось удостовериться, что в основе моего экстаза все-таки слух, а не зрение, но во-время спохватился, что бессмысленно себя так обкрадывать, и полностью отдался обоим органам чувств.
Такой был этот удивительный день, день Музыки. И вот на какие он навел меня размышления. Чайковский создавал свою музыку более ста лет назад, Бетховен — без малого двести, Бах — триста. И с той поры тысячи и тысячи людей — в одиночку и сообща — несчетное количество раз стремятся расшифровать стенографию нотных знаков, это стало делом их жизни, в которое они вкладывают все свои силы, все умение, талант, даже гений. Веками продолжается нескончаемый созидательный процесс, и всякий раз рождается новая музыка, даже если ее исполняет один и тот же человек. Никто достоверно не знает, какой эта музыка впервые услышалась ее создателю, откуда она явилась к нему. И это прекрасно! Великая музыка дана нам как загадка природы: она столь же непостижима, как мировой океан или звезды. И столь же притягательна и — бессмертна! Время и люди могут разрушить города, уничтожить картины и скульптуры. Но нельзя уничтожить музыку; при любых катаклизмах она рано или поздно вновь возродится из небытия (такое уже случалось), чтобы, как и сто, двести, триста лет назад, «говорить нам о возвышенном и вселять в нас надежду» — да, да, именно за этим: кому и зачем понадобится иная музыка?! Я не знаю, кто придет вслед за Тосканини, Аббадо, Шолти и Клемперером, кто займет место Рихтера, Казальса и Хейфеца, Карузо и Каллас, но убежден, что и через сто и двести и триста лет (если только люди не истребят всякую жизнь на земле — и друг друга) тысячи и тысячи музыкантов будут все так же трудиться над постижением загадки стенографических знаков, именуемых, к примеру, Шестой симфонией Чайковского — в стотысячный раз и — впервые!