Выбрать главу

После похорон на ахматовской даче были поминки, студенты консерватории играли музыку, которую любила Ахматова, пили водку, закусывали, как на всяких поминках.

…мы говорим, уже оживлены… Яснее ясного, что эти сорок восемь часов нам в жизни не перешибить и не подняться выше этих тяжких сугробов на комаровском кладбище. Они и станут горным перевалом, откуда будет самый дальний вид на нашу жизнь, на век, на всю округу…

Сорок восемь часов — это девятое и десятое марта, те дни, когда еще не преданный земле гроб с телом Анны Ахматовой находился в Ленинграде.

1989

ОНА ВОШЛА В КАКОМ-ТО ТЕМНОМ ПЛАТЬЕ

«АРАРАТ»

Год шестьдесят второй. Москва и святки, Мы вместе в ресторане «Арарат», Что на Неглинной был в те времена. Его уже преследовали. Он В Москву приехал, чтобы уберечься. Но уберечься выше наших сил. Какое-то армянское сациви, Чанахи суп, сулгуни сыр, лаваш. На нем табачная простая тройка, Пиджак, жилет да итальянский галстук, Что подарил я из последних сил. А публика вокруг — что говорить? Московские армяне — все в дакроне, В австрийской обуви, а на груди — нейлон. Он говорил: «В шашлычной будет лучше». Но я повел в знакомый «Арарат». Он рыжеват еще, и на лице Нет той печати, что потом возникла, — Печати гениальности. Еще Оно сквозит еврейской простотою И скромностью такого неофита,
Что в этом «Арарате» не бывал. Его преследует подонок Лернер, Мой профсоюзный босс по Техноложке, Своей идеологией, своей коррупцией. И впереди процесс, с которого и начался Подъем. Ну а пока армянское сациви, Сулгуни сыр, чанахи — жирный суп. Он говорит, что главное — масштаб, Размер замысленный произведенья. Потом Ахматова все это подтвердит. Вдвоем за столиком, а третье место пусто, И вот подходит к нам официант, Подводит человека в грубой робе, Подвиньтесь — подвигаемся, А третий садится скромно в самый уголок. И долго, долго пялится в меню. На нем костюм из самой бедной шерсти, Крестьянский свитер, грубые ботинки, И видно, что ему не по себе. «Да, он впервые в этом заведенье», — Решает Бродский, я согласен с ним. На нас он смотрит, как на мильонеров, И просит сыр сулгуни и харчо. И вдруг решительно глядит на нас. «Откуда вы?» — «Да мы из Ленинграда». — «А я из Дилижана — вот дела!» И Бродский вдруг добреет. Долгий взгляд Его протяжных глаз вдвойне добреет. «Ну как там Дилижан? Что Дилижан?» — «А в Дилижане вот совсем неплохо, Москва вот ужас. Потерялся я. Не ем вторые сутки. Еле-еле Нашел тут ресторанчик „Арарат“». — «Пока не принесли вам — вот сациви, сулгуни — вот, ты угощайся, друг! Как звать тебя?» — «Ашот». — «А нас Евгений, Иосиф — мы тут тоже ни при чем» Вокруг кипит армянское веселье, Туда-сюда шампанское летает, Икру разносят в мисочках цветных. И Бродскому не по душе все это: «Я говорил — в шашлычную!» — «Ну что же, В другой-то раз в шашлычную пойдем». И вдруг Ашот резиновую сумку Каким-то беглым жестом открывает И достает бутылку коньяку. «Из Дилижана, вы не осудите!» Не осуждаем мы, и вот как раз Янтарный зной бежит по нашим жилам, И спутник мой преображен уже. И на лице чудесно проступает Все то, что в нем таится: Гениальность и будущее, Череп обтянулся, и заострились скулы, Рот запал, и полысела навзничь голова. Кругом содом армянский. Кто-то слева Нам присылает вермута бутылку. Мы отсылаем «Айгешат» — свою. Но Бродскому не нравится все это, Ему лишь третий лишний по душе. А время у двенадцати, и нам Пора теперь подумать о ночлеге. «У Ардовых, быть может?» — «Может быть!» Коньяк закончен. И Ашот считает Свои рубли, официант подходит, Берет брезгливо, да и мы свой счет Оплачиваем и встаем со стульев. И тут Ашот протягивает руку, Не мне, а Бродскому, и Бродский долго-долго Ее сжимает, и Ашот уходит. Тогда и мы выходим в гардероб. Метель в Москве и огоньки на елках — Все впереди, год шестьдесят второй. И вот пока мы едем на метро, Вдруг Бродский говорит: «Се человек!»