Выбрать главу

— Я не могу пойти, — ответила Надя, — на мне ворованное пальто. Он узнает свой отрез.

— Не узнает, — сказал Шкловский, — там было двадцать отрезов, как он мог их запомнить.

— Тогда пойдем, — сказала Надя, — я неделю горячего не ела.

Они пошли. Шкловский представил Надю Алексею Максимовичу. Прямо в прихожей он спросил у Горького:

— Алексей Максимович, обратите внимание на это пальто, оно вам не кажется знакомым? Приглядитесь как следует.

А пальто было из приметной английской ткани в крупную ёлочку. Горький посмотрел внимательно, покачал головой, узнал, сказал:

— Это из того моего отреза, что мне прислали еще до катастрофы из Манчестера.

По словам Надежды Филипповны, у нее подкосились ноги. Она залепетала что-то, хотела поцеловать Горькому руку. Тот руку отдернул.

— А, ну-ка, пройдитесь туда-сюда, — сказал он, — я погляжу.

Надежда Филлиповна, ни жива ни мертва, зашагала по огромной прихожей. Горький внимательно следил. Наконец, сказал:

— Портной приличный, только левый рукав тянет.

Фильм по моему сценарию о Шкловском поставлен не был. Шкловский параллельно вел с телевидением переговоры об экранизации книги своих воспоминаний «Жили-были». Этот фильм был снят.

Я был в ЦДЛ на панихиде по Шкловскому. Людей было немного, человек тридцать. Не помню, кто выступал. Под его голову была положена подушка. Огромный, неестественно обширный, какой-то двояко-выпуклый череп его поднимался высоко над гробом. Он безусловно был гениальным человеком. По крайней мере, частично гениальным. В холле ЦДЛ я отколол от стены траурное объявление о смерти Шкловского. Оно и сейчас у меня.

Кстати, Виктор Борисович дал мне рекомендацию для вступления в Союз кинематографистов, куда я так и не вступил. На приемной комиссии некто заявил, что я аморален, устраиваю пьяные оргии, одна студентка, чтобы не быть изнасилованной, выпрыгнула с балкона и сломала ключицу. А жил я на первом этаже в семье жены, и тесть мой был полковник и Герой Советского Союза. Так рекомендация Виктора Борисовича мне и не пригодилась. И только иногда, перерывая свой архив, я натыкаюсь на этот листок, исписанный крупными, отдельно стоящими буквами.

ВТОРОЕ МАЯ

Памяти Ильи Авербаха

В такой же точно день — второе мая — идти нам было некуда, а надо куда-нибудь пойти. И мы пошли с Литейного через мосты и мимо мечети, туда, где в сердцевине Петроградской жил наш приятель. Он не очень ждал нас… Но ежели пришли — пришли, и были мы приглашены к столу. Бутылку водки принесли с собой и в старое зеленое стекло — осколки от дворянского сервиза — ее разлили.
И. Авербах.
Ты — второе мая, лиловый день, похмелье, что ты значишь? Какие-то языческие игры, остаток пасхи, черно-красный стяг Бакунина и Маркса, что окрашен в крови и саже у чикагских скотобоен, и просто выходной советский день с портретами наместников, похожих на иллюстрации к брюзжанью Салтыкова. По косвенным причинам вспоминаю, что это было в шестьдесят восьмом. Мы оба, я и мой приятель, а может быть, наоборот — скорее, все-таки, наоборот, стояли, я сказал бы, на площадке между вторым и первым этажом официально-социальных маршей той лестницы, что выстроена круто и поднимается к неясному мерцанью каких-то позолоченных значков. Быть может, ГТО на той ступени, где не нужны уже ни труд, ни оборона… Приятель наш был человеком дела, талантом, умником и чемпионом совсем еще недавних институтов. Он на глазах переломил судьбу, стал кинорежиссером, и заправским, и снял свой первый настоящий фильм. (И мы в кино свои рубли сшибали в каких-то хрониках и научпопах), но он-то снял совсем-совсем другое, такое, как Пудовкин и Висконти, такое же, для тех же фестивалей, таких же смокингов и пальмовых ветвей. Ах, пальмовые ветви, нет, не даром вы сразу значитесь по ведомствам обоим — экран и саван, может, вы — родня? И вот сидели мы второго мая и слушали, что кинорежиссер рассказывал о Кафке и буддизме, Марлоне Брандо, Саше Пятигорском, боксере Флойде Патерсоне, об экранизации булгаковских романов, Москве кипящей, сумасбродной Польше, где он уже с картиной побывал. И это было все второго мая…