Выбрать главу
и прячу в гардеробе под пальто. А в комнатах уже неразбериха: Скучает Виолетта, Вова Раков грызет мизинец — старая привычка прославленного кинодраматурга, плейбоя и истерика. Кускова дожевывает жадно эскалоп, ватрушки ест и запивает чаем. Я объясняю им по одному тихонечко, что нынче происходит. Выходим погулять. В моей дохе за пазухой бутылки. Под муравьевским небом «Ереван» прекраснее мальвазии Шекспира, прекраснее бургундского Рабле и лучше булгаковской белоголовки. Он греет, он наяривает в жилах, и мартовская ночь так широка, и светят окна шевардинской дачи, и нам пора обратно. Третий час. А утро все же утро: и работа, И Ленинград, и множество забот. Нас четверо: домохозяйка Сани и сам он не пошли гулять, — они должны вычитывать всю эту ночь работу: «Старофранцузский суффикс „эн“, его значение, закат и возрожденье». И вот четыре допиты бутылки, за час прогулки мы совсем пьяны. У Виолетты десять лет роман с Вовулей Раковым, они ушли вперед и говорят на собственном наречье запутавшихся старых побратимов любви и дружбы, — верно, есть у них о чем поговорить. А я с Кусковой целуюсь под ущербною луной на голубой заснеженной поляне под елями и соснами. Она так молода, ей двадцать два, мне сорок. Распахиваю жалкую ее плешиво-самодельную дубленку — целую плечи, шею, грудь, живот под трикотажной кофточкой. Тепло, и «Ереван» свое свершает дело, и так неспешно падает снежок с еловых лап, и все еще Высоцкий поет, что Лондон, Вена и Париж открыты, но ему туда не надо. И я считаю: прав певец, куда, зачем в такую ночь, когда у нас поля заснеженные в тихом Муравьеве. Я говорю ей: «Лена! Девятнадцать на даче комнат, где-нибудь для нас найдется тоже уголок укромный». — «Нет, не могу! Не здесь! У нас роман с Шевардиным, и он меня прогонит». — «Он не узнает, девятнадцать комнат, в них можно затеряться». — «Не могу!» — «Эй, вы куда пропали?» — Виолетта аукает, и мы идем домой. Сияют окна. Александр не спит. Домохозяйка зверски правит гранки. Трезвонит телефон. «Алло, Париж?» — и чешет Александр по-европейски. Потом он вызывает Монреаль, потом зачем-то Мюнхен и Варшаву… Боже, Боже мой! Десятка полтора годков назад, когда студентом, другом той сестры, что сгинула в Канаде, я ходил вот в этот дом, когда его хозяин-лауреат вещал под простоквашу о судьбах той литературы, где творили Толстой, и Достоевский, и Леонтьев, когда хозяин этой дачи щедро делился с нами новостями съездов и пленумов СП… Да я бы душу отдал Люциферу в заклад и на пари, что нет, не может быть вот этой ночи. Пора в постели. Раков с Виолеттой закрылись на веранде, я иду в пустую спальню — две таблетки снотворного — — не спится. А телефон Шевардина звонит, звонит, звонит. И чьи-то беглые шаги по коридору, я выхожу: Кускова в полосатой пижаме Александра после ванны идет в постель, туда к Шевардину. Теперь попалась!.. Опять звонит какой-то Авиньон, сестра, возможно; это к ней, сюда, на эту дачу двадцать лет назад приехал я. Теперь и спать охота, подействовало. Все, конец, провал.
На кухне завтрак. Вова, Виолетта уже уехали куда-то дальше, в Выборг, средневековый шведский городок. Сам Шевардин с домохозяйкой будут спать до двенадцати. Кускова ест икру, остаток паюсной, засохшей в старой банке. Я ем сосиски. Ну, пошли, пошли. На электричке десять-двадцать в город мы отбываем. Но пока спешим по волглому, расслоенному снегу поселка Муравьево. Облака расходятся, и свежим солнцем марта покрыто все. Поселок Муравьево, едва дымясь, едва перевернувшись на левый бок, свой начинает день. И пробегает лыжник в алой форме, уж слишком как-то профессионально бежит он — очевидный чемпион. Куда же он, куда? Дахин, дахин, Туда, туда, где апельсины зреют.
1976

НЕ ПОСЯГНЕМ НА ТАЙНУ

Сережа, Сергей, Серж… Я вспоминаю, как видел его в последний раз. Это было в аэропорту «Кенне» в Нью-Йорке. Он привез меня на своем старом «олдсмобиле», помог дотащить чемодан до багажной стойки. Времени почти не оставалось. Поцеловались, пожали руки. «Долгое прощание — лишние слезы», — сказал я. «Ничего, скоро увидимся, теперь другие времена», — ответил он. Повернулся и пошел к выходу. Я смотрел ему вслед. Он был на голову выше всех в этом переполненном, толкливом зале. Пестрая рубаха, могучая фигура.