И все-таки эстонские годы, мне кажется, были благотворны для него. Я вспоминаю его на фоне симпатичной и немного игрушечной таллиннской старины, за столиком кафе, в баре редакции, в его доме на Рабчинского, 41, в маленьких городах Эстонии. Огромный, яркий, очень пластичный, по какому-то закону контраста очень подходил к этой декорации. Он хорошо знал Эстонию, относился к ней с симпатией, может быть, чуть-чуть юмористически (что, впрочем, вообще неотделимо от его ментальности). И эстонцы чувствовали в нем друга, до известной степени «своего» человека.
Помню, как мы поехали с ним писать репортаж о съемках фильма «Бриллианты для диктатуры пролетариата». В Кадриорге была построена декорация, летний ресторан имитировал светскую жизнь 20-х годов. За столиками сидела нарядная публика, среди статистов были знаменитые актеры — Кайдановский, Волков. Режиссер фильма был моим старинным знакомым — он предложил нам сняться за одним из столиков. Для Сергея долго искали пиджак, галстук, трость — и сразу он стал самым ярким, самым колоритным человеком на съемочной площадке. Помню, панорама начиналась сразу же с крупного плана Сережи. И оператор, и я, и все вокруг залюбовались им. Вел он себя ловко, свободно, выглядел великолепным денди «прекрасной эпохи». Потом, как это всегда бывает, эпизодик этот оказался вырезанным, но кто знает, может быть, сам кадр где-то и сохранился.
Удивительно, что этот бывалый, все повидавший в жизни, прошедший огонь и медные трубы человек был самым литературным из всех тех сотен литераторов, что довелось мне повстречать в жизни.
Часами он мог говорить о литературе, вывести его из себя, довести до ярости, до отчаяния мог только литературный спор. О, как он почитал, знал, любил новую американскую литературу! Как свободно он мог цитировать Чехова, Зощенко, Платонова! Как тонко он разбирался в стихах, отличая модное от истинного, вычурное от подлинного. Еще в самом начале он отметил, отличил поэзию Иосифа Бродского. Стал почти маниакальным почитателем его и оставался таким до конца.
Почти дословно помню, как он во время какого-то разговора разгорячился и закричал: «Ни одной минуты не стану тратить на починку фановой трубы или утюга, потому что у меня полно литературных дел, и чтение — это тоже мое литературное дело!»
Я трижды побывал в Нью-Йорке до Сережиной кончины. Бродил с ним по Великому городу, ночевал у него в Квинсе, вместе с ним выступал перед русской и американской аудиторией. Вместе с Бродским он был ведущим моего первого американского вечера. Когда я впервые увидел его после отъезда, перерыв в наших очных отношениях составлял 10 лет.
Я ждал его в садике, примыкавшем к квартире Бродского на Мортон-стрит в Гринвич-Вилледж. Раньше назначенного часа отворилась калитка, и вошли Лена и Сережа. Если Сережа и переменился, то только в том смысле, что стал еще (хотя куда бы!) больше, заметнее, красивее. От природы элегантный, он был со вкусом, даже празднично одет. Мне он показался свежим и сильным, каким бывает человек после купания или лесной прогулки. Все в его жизни было правильно, он был на месте, он был хозяином своей жизни и своего дела. Вот чего недоставало ему, и теперь его новая жизнь так ему шла!
Мы отправились побродить по городу, сначала по Манхэттену, потом взяли такси и поехали на Брайтон-Бич. Меня поразило — он и здесь был известен, любим, его весело приветствовали в магазинах, на океанском берегу, в барах, куда мы два или три раза заходили, наступил обеденный час, и он повел Лену и меня в ресторан «Одесса», где снова оказался желанным и знаменитым гостем. Я замечал, как ему приятно все это. Здесь не было никакой показухи, эмигрантского пижонства: просто приехал старинный приятель, и он вводил его в свою новую жизнь с ее лучшей стороны, ибо ведь не магазинами, Рокфеллер-центром, и брайтоновской «Одессой» гордился он, нет, на фоне всего этого ошеломительного пейзажа он принимал друга, деликатно показывая ему, как может повернуться жизнь, как следует принимать эти новые обстоятельства.
И кроме того (а может быть, важнее всего) было то, что за всем этим стояли уже вышедшие книги. Теперь не надо было нервно постукивать по папке с рукописью. Были книги — «Зона», «Компромисс», «Наши», «Заповедник», «Иностранка» — и они говорили сами за себя.
Он гордился и успехом своих английских переводов, передав мне едва ли не в первый час нашего свидания реплику Курта Воннегута. Сережа обратился к нему при встрече с какой-то весьма скромной просьбой более информативного, чем конкретного характера. Воннегут уклонился, но привел сильную мотивировку для такого ответа: «Чем я могу помочь человеку, который постоянно печатается в „Нью-Йоркере“, сам я там не печатаюсь». Тут надо вспомнить, что «Нью-Йоркер» действительно является вершиной мирового журнального Олимпа. И он постоянно печатал английские версии сережиных рассказов.