Выбрать главу
Я думаю, ты стал на Мопассана, А может быть, на Горького похож. О, как ты был на Троицкой хорош С той волосней до плеч, как у Тарзана.
И где твои гримасы павиана И пара гуттаперчевых калош? Вот римский сон — мы вместе. Не тревожь. Проснувшись, мне не пережить обмана.
На Венето я дом твой отыскал, Во дворике фонтан, вздыхая слезно, Напоминал, что времени оскал Кусает не особенно серьезно.
И Рим прошел, и кончен Ленинград. Я думаю — пройдут и рай и ад.

Страница 180. Стихотворение «В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой…» Бродский помечает: «в больнице».

Следующее стихотворение — «В Италии», вот его первая строфа:

И я когда-то жил в городе, где на домах росли статуи, где по улицам с криком «растли! растли!» бегал местный философ, тряся бородкой, и бесконечная набережная делала жизнь короткой.

Строфа отчеркнута, и на полях приписано: «Розанов».

Разве Розанов призывал к растлению, не перепутал ли чего-нибудь здесь Бродский? И все-таки, по зрелому размышлению, я думаю, что не перепутал. Это ведь не колкость в адрес конкретного Василия Васильевича Розанова, а просто аллюзия к петербургскому мифу, к атмосфере серебряного века, а Розанов был неотъемлемой частью этой атмосферы. Он не призывал к растлению, скорее наоборот, он был анти-революционер и охранитель. И при всем этом он сотрудничал одновременно в «правой» и «левой» прессе, эротизм, даже скорее, эротомания были главным вектором в его творчестве. Бродский вывернул ситуацию наизнанку, это, кстати, один из излюбленных его приемов.

Страница 182. Стихотворение «Стрельна»:

Боярышник, захлестнувший металлическую ограду. Бесконечность, велосипедной восьмеркой                                             принюхивающаяся к коридору. Воздух принадлежит летательному аппарату, и легким здесь делать нечего, даже откинув штору.

В то нью-йоркское утро, 4-го октября, мы вспоминали старый Ленинград, город нашей юности. Не архитектуру и музеи, а людей, наших приятелей. О тех, кто уехал, Бродский знал, конечно же, лучше меня, о тех, кто остался, он меня расспрашивал.

Куда делся Миша Красильников, где теперь Кондратов, как поживает Еремин, а что Герасимов? Прямо у меня на глазах Бродский посвятил «Стрельну» Владимиру Герасимову, сделав в моем экземпляре «Урании» соответствующую надпись, откуда она, слава Богу, попала в собрание сочинений. Ведь далеко не все посвящения учтены в этом собрании. Сужу только по себе. В моем архиве, кроме прочего, хранятся два листа со стихами, посвященными мне Иосифом (кроме тех, что отмечены в четырехтомнике). Это «Эней и Дидона» и раннее стихотворение «Слава». Там не только посвятительные надписи, но и объяснения, почему он это сделал. Надеюсь, что это будет учтено в последующих, более упорядоченных изданиях.

Так вот, Володя Герасимов… Целый час мы его вспоминали, перебивая друг друга, выкапывая из прошлого самые невероятные подробности. Когда он работал в журнале «Костер», то пропивал даже почтовые марки и чистые конверты, когда учился в университете, то написал десятки дипломов (только для Ляли Хорошайловой целых два), а своего так и не написал.

Он работал в Пушкинских Горах экскурсоводом, и слава его была так велика, что экскурсанты ни о ком другом и слышать не хотели. Довлатов, который трудился там же, рассказывал, как однажды замученный похмельем Володя не вышел поутру на работу. Он остался у себя в избе, что называется, «поправлять голову». Делегаты от истомившейся экскурсии нашли его, соорудили из подручных средств носилки, на которые и водрузили Володю. Его несли посменно из Михайловского в Тригорское, поднимали на Савкину горку. Лежа на носилках, Герасимов рассказывал. Рассказывал он замечательно, предмет, за который он взялся, лучше него не знал никто.

Но и у всезнающего Герасимова есть (слава Богу, есть, а не был!) свой конек. Это Петербург и его окрестности. Бродить по Петербургу с Герасимовым, поехать куда-нибудь в пригород невероятно интересно и даже иногда чуть утомительно. Он знает все — десятки дат, имена архитекторов, фамилии владельцев за двести лет.