Последний луч в окне погас,
полиловели здания...
Ты и не знаешь, что сейчас
у нас с тобой
свидание.
Что губы теплые твои
сейчас у сердца самого
и те слова – слова любви –
опять воскресли заново.
И пахнет вялая трава,
от инея хрустальная,
и, различимая едва,
звезда блестит печальная.
И лист слетает на пальто,
и фонари качаются...
Благодарю тебя за то,
что это не кончается.
Я тебя вспоминаю солидной и важной...
Я тебя вспоминаю солидной и важной,
с толстой мордочкой,
в капоре серого пуха...
Говорила ты басом, немного протяжно.
Отвечала, как правило, вежливо-сухо.
Дома ты становилась другою немножко
в полосатой своей бумазейной пижаме,
улыбалась, хихикала, мучила кошку,
приставала с вопросами разными к маме...
До чего я порой уставала, бывало,
от несчетных твоих «почему» и «откуда»,
говорила: – А ну, помолчи! –
и не знала,
что жалеть о твоем красноречии буду.
Верно, так уж устроено сердце людское.
Мне казалось, я очень нуждаюсь в покое,
а сейчас вот, когда это время далеко,
мне не горестно, нет,
но чуть-чуть одиноко.
Иногда мне хотелось бы теплого слова,
иногда мне бы маленькой ласки хотелось.
Но к родителям
юность особо сурова,
ей совсем не к лицу проявлять мягкотелость.
У нее есть на все
очень твердые взгляды,
есть на все «почему» и «откуда»
ответы.
Я такой же была...
Так, наверное, надо.
А потом... до чего кратковременно это!
Скоро жить начинаем мы как бы сначала;
понимаем, что сложно живется на свете,
что любимых любили мы плохо и мало
и что, в сущности, мы
те же самые дети.
Предстают по-другому все наши поступки...
Помню я,
по одной из московских улиц
мама,
мама моя
в старой плюшевой шубке
одиноко шагает, слегка сутулясь.
Мне догнать бы ее, проводить до трамвая,–
до чего бы, я знаю, была она рада.
Ах, как часто теперь я о ней вспоминаю...
Юность вечно спешит.
Так, наверное, надо?!
Из книги «Второе дыхание» (1961)
Воздух пьяный – нет спасения...
Воздух пьяный – нет спасения,
с ног сбивают два глотка.
Облака уже весенние,
кучевые облака.
Влажный лес синеет щеткою,
склон топорщится ольхой,
Все проявленное, четкое,
до всего подать рукой.
В колеях с навозной жижею,
кувыркаясь и смеясь,
до заката солнце рыжее
месит мартовскую грязь.
Сколько счастья наобещано
сумасшедшим этим днем!
Но идет поодаль женщина
в полушалочке своем,
не девчонка и не старая,
плотно сжав румяный рот,
равнодушная, усталая,
несчастливая идет.
Март, январь, какая разница,
коль случилось, что она
на земное это празднество
никем не позвана.
Ну пускай, пускай он явится
здесь, немедленно, сейчас,
скажет ей:
«Моя красавица!»,
обоймет, как в первый раз.
Ахнет сердце, заколотится,
боль отхлынет, как вода.
Неужели не воротится?
Неужели никогда?
Я боюсь взглянуть в лицо́ ее,
отстаю на три шага́,
и холодная, свинцовая
тень ложится на снега.
ИЮЛЬ
Пахнет липами на улице Воровского,
пахнет липами на площади Восстания,
льется запах волнами и всплесками,
медленной рекою
между зданиями.
Он везде и всюду пробивается,
к изголовью спящих проникает,
в сновидения их пробирается,
к их сердцам губами приникает.
Трудно женщинам разлюбленным
и вдовам
задыхаться в запахе медовом,
трудно девушкам,
влюбленным без ответа,
в это торжествующее лето.
Трудно мне –
любимой и влюбленной –
в час рассвета, под звездой зеленой,
о любви молчать...
Не потому ли,
что у сердца тоже есть свои июли,
и тогда оно цветет неудержимо
и само под этим сладким грузом мается.
...А звезда все выше подымается,
и еще один рассвет проходит мимо.