15
ВЕРНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Проводив Груньку домой и расставшись с ней, Митька Жемчугов, согретый глинтвейном и пуншем, которые в кофейне немца Гидля приготовляли отлично, зашагал по осенней слякоти петербургских улиц, не обращая никакого внимания на ненастную погоду.
Был уже довольно поздний вечер, и на дворе стояли настоящие октябрьские потемки, холодные и жуткие. С моря по Неве дул ветер, задерживая воду. Деревья, чаще, чем дома, попадавшиеся в то время в Петербурге, шумели оголенными ветвями в темноте.
Жемчугов зажег ручной фонарь и смело подходил к дежурившим у рогаток, которые оставались на перекрестках улиц на ночь, дозорным караулам. На оклик караула: «Кто идет?» — он уверенно отвечал: «Свой», — и показывал бывший при нем пропуск, после чего ему немедленно предоставляли свободный проход.
Таким образом он добрался до небольшого одноэтажного с мезонином деревянного домика, по внешнему невзрачному виду которого можно было сказать, что тут не барские хоромы, а сдававшееся внаймы помещение, и довольно скромное.
Нижний этаж дома был погружен в полный мрак, но окно в мезонине светилось. Взглянув на это светящееся окно, Жемчугов взялся за кольцо калитки и ударил им три раза не совсем обычным образом, с неравными промежутками.
На дворе залилась было собака, но на нее цыкнули; послышались шаги по деревянным мосткам, отодвинули засов у калитки, и она отворилась.
Отворивший ее человек, по-видимому, хорошо знал Митьку, так как пропустил его беспрекословно, а собака, обнюхав Жемчугова, повиляла хвостом и отошла в сторону.
Митька со своим ручным фонарем направился по мосткам прямо к двери и вошел в нее, не спрашиваясь. В сенях он, как привычный тут человек, повернув налево, быстро взбежал по ступеням деревянной скрипучей лестницы, ведшей в мезонин, и постучал там в дверь опять три раза и опять особенным манером.
— Митька, это ты? — раздался голос из-за двери.
— Я, — отозвался Жемчугов.
Дверь распахнулась, и на ее пороге показался высокий молодой человек с пером за ухом, в нижнем камзоле, в коротких панталонах, в чулках и башмаках.
В его комнате в мезонине было жарко натоплено. На большом круглом столе в шандале под зеленым абажуром горели две восковые свечи, за китайскими ширмами помещалась кровать с пологом, в углу в киоте висели образа, пред ними горела лампадка; вообще вся обстановка была очень чистенькая, презентабельная. Никто не мог бы подумать по первому впечатлению, что здесь живет секретарь самого страшного в те времена учреждения — Тайной канцелярии розыскных дел — Степан Иванович Шешковский; точно так же никто не узнал бы секретаря в молодом человеке, отворившем дверь Жемчугову.
Митька и он давно знали друг друга и были приятелями.
— Что ты так поздно? — спросил Шешковский Жемчугова, впуская его и затворяя за ним дверь.
— Дело было, — коротко ответил Митька.
— Ты чуть меня захватил, мне уже пора на службу.
— Опять на ночную работу?
— Да, — морщась ответил Шешковский и задумался, замолчав.
— Что, тяжело?
— Знаешь, подчас невыносимо тяжело бывает. То есть, давным-давно я бросил бы это дело и службу, если бы не сознание, что на этом посту я все-таки приношу пользу в том отношении, что, пожалуй, половину людей спасаю от мучений. Зато приходится смотреть, как мучают вторую половину.
— А он все еще свирепствует?
Шешковский понял без пояснений, что под этим «он» подразумевается князь Никита Юрьевич Трубецкой, занимавший пост генерала-прокурора, ставленник и ярый клеврет Бирона, главным образом производивший те зверства, которыми в истории отмечено то время.
— То есть, понимаешь ли, неистовствует, как зверь лютый! — сказал Шешковский про Трубецкого. — В последний раз подошел к вздернутому на дыбе человеку и сам бил его по лицу набалдашником своей палки. Этого даже по закону не полагается на дыбе.
— Скотина! — процедил сквозь зубы Митька. — Ну а Андрей Иванович что?
Андреем Ивановичем звали генерал-аншефа, сенатора Ушакова, начальника Тайной канцелярии.
— Что и может Андрей Иванович? — пожал плечами Шешковский. — Он кряхтит да про себя молитву читает и, когда по закону можно, останавливает, делает, что возможно, для облегчения. И от закона не отступает, но зато несправедливости никакой не допустит. С ним еще можно бы ладить, а вот с князем Трубецким — тяжело!
— Ты зачем меня звал-то? — проговорил Жемчугов, видимо для того, главным образом, чтобы переменить разговор.