— Быть может, вы желаете передохнуть?
— Нет-нет, я не устала ничуть. Даже на моем первом балу мне не было так хорошо. Помню, я очень смущалась тогда, все думала, ладно ли сидит платье, к лицу ли прическа, беспокоилась о множестве совершенно неважных вещей. Ныне я свободна от переживаний и могу полностью отдаться веселью. Я желала бы кружиться всю ночь напролет, и танцевать, и смеяться, и флиртовать. Но не вздумайте обижаться на меня! Как всякая женщина, я обожаю балы: люблю наряжаться и вдохновлять, люблю слушать комплименты, люблю плыть среди шумного людского потока, отдаваясь его течению. Кто знает, куда он увлечет меня на сей раз? К каким людям, к каким событиям? Ах, до чего все это волнительно!
Она говорила, им на устах ее лежала мечтательная улыбка, а в глазах отражались отблески озарявшего залу света. Я любовался ею, но к восхищению примешивалась горечь неминуемой разлуки. Повинуясь порыву, я спросил ее о том, о чем не хотел, не имел никакого права спрашивать. Однако помимо воли слова сорвались с моих уст и прозвучали прежде, чем я приказал себе молчать:
— Вы будете ждать меня, Януся?
Девушка помедлила с ответом:
— Больше всего на свете я бы желала сказать вам «да», ведь завтра вы покинете нас. Я знаю, что буду скучать, беспрестанно думать о вас. Но я боюсь загадывать наперед. Я воспитана в почтении к Божьей воле, коли Он судил нам быть вместе, значит, так оно и случится.
Ее ответ был радостен для меня.
Еще дважды я улучил возможность танцевать с Янусей: опять вальс и игривый котильон-ручеек, когда мы, взявшись за руки, проскальзывали под аркой, образованной руками других пар. Дальше я уже не мог приглашать ее, не нарушая приличий. Из вежливости я звал других барышень и дам, желая доставить им приятное и оправдывая таким образом свое присутствие в бальной зале, однако больше стоял возле колонн, смотря, как танцует Януся. Моя легкокрылая сильфида точно скользила по воздуху, не касаясь паркета. Ее исполненные неизъяснимой грации движения, гибкий стан, маленькие ступни, тонкие ключицы, изящная, увенчанная короной темных кудрей головка — все в ней пленяло юностью и свежестью, зыбким очарованием первой весны.
Пока я так наблюдал, ко мне подошел Горностаев. Он прислонился к одной из колонн, скрестил руки на груди. Движения его были развинченно-небрежны, от него исходил сильный запах вина.
— Январь праздничный месяц, но ведь там, откуда вы родом, самые сильные морозы январские, а бог Янус всегда двулик, — пробормотал он будто бы самому себе, но явно надеясь и принимая все меры к тому, чтобы быть услышанным мною сквозь неумолкающую музыку.
— Что вы хотите этим сказать? — больше из вежливости переспросил я. В действительности меня мало интересовал ход мыслей Горностаева.
Он, однако, обрадовался вопросу. Губы его вскрыла неприятная усмешка, наружу выставились острые, мелкие, как у хорька, зубы.
— Одна сестра не лучше другой. Януся пользуется несомненным успехом. То всюду ходила с вами, теперь улыбается и кокетничает с Магнатским.
Януся и все, с нею связанное, было для меня святыней. Даже мысленно я не позволял себе думать о сестре Габриэля иначе, как с благоговением, а уж тем паче судить ее на словах.
— Я не хозяин Январе Петровне. Она вольна танцевать с кем пожелает, и это не касается ни меня, ни вас — холодно отвечал я, надеясь отбить у Горностаева интерес к продолжению беседы. Однако мои старания пропали втуне.
Горностаев оторвался от колоны, приблизился ко мне вплотную, отчего запах вина сделался нестерпимым.
— Да опомнитесь наконец! Неужели вы не видите, что вас дурят? Это же всеобщий заговор. Я единственный здесь не вру, потому как не верю в традиции и прочие анахронизмы. Я иду в ногу с наукой поболее, чем этот доморощенный философ Разумовский. Вы же умный человек, я подкину вам пищу для размышления. Пять лет назад Звездочадские стояли на грани разорения. Петр Пантелеевич был страстный игрок, после своей смерти он оставил семье лишь долги и ничего больше. Спросите вашего друга, чем он расплачивается с кредиторами? На какие средства его матушка ставит свои низкопробные пьески, а сестра устаивает музыкальные вечера? Как они рассчитываются за наряды от Жоры и Жоржа, как содержат слуг? Попросите Габриэля припомнить самые яркие из армейских историй, какими он бахвалился на днях. Перечитайте свои дневники, наконец! И тогда, быть может, вы начнете что-нибудь понимать.
Я не намерен был доле выслушивать гнусные измышления этого субъекта, а потому довольно резко оборвал его:
— Вы пьяны!
— Разумеется, пьян, иначе зачем бы мне являться сюда? Чтобы взирать на голые плечи дам, выставленные напоказ, точно туши в лавке мясника? Или расточать комплименты Арику с Лизандром, ровно таким же манером выпячивающими напоказ таланты? Увольте! Положим, у меня нет своих талантов, ну так я и не хвастаю чужими. Знаете, что я заметил? Люди, говоря о себе, начинают со слова «порядочный», но дальше, там, где по логике вещей должно следовать определение «подлец», они упорно твердят «человек». Я на титул порядочности не претендую ничуть, однако звание человека предпочел бы за собой сохранить. И по-человечески даю вам совет: бегите отсюда, бегите как можно дальше, бегите, пока не стало поздно, пока никому не пришло в голову воспользоваться вашим поистине блаженным неведением. Здесь живут только богачи, прочим в Мнемотеррии уготован один исход — Оblivion. Разница лишь в том, раньше это случится или позже.
— Я решительно не понимаю вас, — отвечал я. Мне был неприятен этот тип, оскверняющий нелепыми обвинениями Габриэля и его семью. — Как вы смеете оскорблять людей, которые называли вас другом и принимали у себя в доме? Ни слова больше, не то я буду вынужден требовать от вас удовлетворения на дуэли.
Моя угроза произвела на Горностаева отрезвляющее воздействие. Он беспокойно заозирался, голова его втянулась в плечи, словно улитка в раковину:
— Вот ведь нелепица какая. Я всего-навсего хотел открыть вам глаза, но вы, как и всякий слепец, отчаянно упорствуете в своей слепоте. Я умолкаю, дабы не быть застреленным либо самому не пристрелить человека, которого пытался предостеречь от беды. Вы не находите в том иронии судьбы? О, она куда большая насмешница, чем я. Приношу свои извинения.
Горностаев преувеличенно почтительно поклонился и смешался с гостями. Однако наш разговор имел весьма неприятные последствия. Тот самый страж, что сидел за столом рядом с Ангеликой, теперь обнаружился подле меня. От него веяло пороховым дымом и угрозой.
— О чем вы разговаривали? — спросил этот господин.
Мне был неприятен его вопрос и требовательный, не терпящий возражений тон, каким он был задан, тем не менее я отвечал:
— Дмитрий Константинович пьян, вот и несет ахинею.
— Я желал бы знать, в чем она заключалась. Ваши соображения мне безынтересны, я сам решу, ахинея то или нет.
— Как офицер и дворянин, я отказываюсь осквернять себя повторением его речей. Они оскорбительны для близких мне людей.
К этому моменту музыка, что сопровождала нашу беседу, умолкла, отчего мои слова и отказ прозвучали вполне отчетливо, исключая превратное толкование, и все же страж переспросил:
— Отказываетесь?
— Да, решительно и бесповоротно.
— Повторите-ка еще раз.
Порядком раззадоренный Горностаевым, я с трудом удержался в рамках обычной вежливости:
— Да что тут может быть неясного? Я же сказал вам, что…
— По какому праву вы пытаете моего друга? — прогремело рядом.
Точно ангел возмездия, за мною стоял Звездочадский. На его лице просматривалось то самое выражение гнева, которое я уже имел возможность наблюдать, когда он принес в штаб газету со статьей Писяка: та же меловая бледность, тот же перекошенный рот, те же горящие праведным гневом глаза.
— Я имел возможность уловить обрывок беседы между вашим другом и господином Горностаевым, — без зазрения сознался страж. — Долг службы велит мне выспросить вашего приятеля об обстоятельствах услышанного.
— Вы путаете служебное рвение с собственными амбициями. Не думаю, чтобы служба стояла превыше хорошего воспитания. Или полагаете, традиции писаны не для стражей? Михаил мой гость, так что коли хотите знать, спрашивайте с меня. А я, со своей стороны, полностью доверяю его порядочности и готов подтвердить вам любые его слова.