Выбрать главу

Помощь, предложенная в «Манифесте ОБЭРИУ» советской власти, не была ею востребована, ибо в создании новой общественной формации и нового человека она сделала ставку на соцреализм. В этой ситуации «островной» миф тоже сумел приспособиться. Хармс стал изображать себя и своих собратьев по цеху отверженными пророками новооткрытых ими истин, отменяющих заведенный порядок вещей, науку, логику и т. п., ср. «Хню» (1931):

Нам так приятно знать прошедшее <…>тысячи раз перечитывать книги доступные логическим правилам <…>и на вопрос: есть ли Бог? поднимаются тысячи руксклонные полагать, что Бог это выдумка.Мы рады рады уничтожитьнаук свободное полотномы считали врагом Галилеядавшего новые ключиа ныне пять обэриутов,еще раз повернувшие ключи в арифметиках верыдолжны скитаться меж домамиЗа нарушение обычных правил рассуждения о смыслах.Смотри чтоб уцелела шапкачтоб изо лба не выросло бы дерево [ХаПСС, 1: 201].

Непризнанность не подорвала у Хармса ощущения собственной гениальности, а прокламируемое советской властью демократическое равенство – восприятия окружающих как жалкой посредственности. Усвоенная Хармсом «островная» модель Хлебникова не только выстояла под напором разрушительных для нее внешних обстоятельств, но и дала стимул для целого ряда текстов. Одно из них – «Я гений пламенных речей…» (1935):

Я гений пламенных речейЯ господин свободных мыслейЯ царь бессмысленных красотЯ бог исчезнувших высотЯ господин свободных мыслейЯ светлой радости ручей.
Когда в толпу метну свой взор,Толпа как птица замираетИ вкруг меня, как вкруг столба,Стоит безмолвная толпа.Толпа как птица замирает,И я толпу мету как сор [ХаПСС, 1: 278].

Здесь проводником «островного» мифа стал сюжет «поэт и чернь». Восходящий к Пушкину, у Хармса он решается привычным для авангарда, но противоположным пушкинскому, способом: полной и окончательной победой поэта. Поэт в ипостаси лирического «я» приобретает полную власть над укрощенной им толпой. Есть в этом стихотворении и изрядная доля иронии, в духе «Моего портрета» Козьмы Пруткова (п. 1860):

Когда в толпе ты встретишь человека,Который наг(1);Чей лоб мрачней туманного Казбека,Неровен шаг;Кого власы подъяты в беспорядке;Кто, вопия,Всегда дрожит в нервическом припадке, —Знай: это я!
Кого язвят со злостью вечно новой,Из рода в род;С кого толпа венец его лавровыйБезумно рвет;Кто ни пред кем спины не клонит гибкой, —Знай: это я!..В моих устах спокойная улыбка,В груди – змея!(1) Вариант: «На коем фрак». [Прутков 1965: 31].

Но метит она, скорее, в многочисленные клише пушкинско-державинского типа (ср. оду Державина «Бог» (1784): Я царь, —я раб, – я червь,я Бог! [Державин 2002: 58]), чем в «островной» миф, который таким образом приобретает игровое звучание.

Аналогичный случай – «Не знаю, почему все думают, что я гений…» (1934–1936), вновь с образом «островного» гения, поданного в игровом модусе:

«Не знаю, почему все думают, что я гений; а по-моему, я не гений. Вчера я говорю им: Послушайте! Какой-же я гений? А они мне говорят: Такой! А я им говорю: Ну какой же такой? А они не говорят, какой, и только и говорят, что гений и гений. А по-моему, я всё же не гений.

Куда не покажусь, сейчас же все начинают шептаться и на меня пальцами показывают. “Ну что это в самом деле!” – говорю я. А они мне и слова не дают сказать, того и гляди схватят и понесут на руках» [ХаПСС, 2: 64].

Интертекстуально это нарциссическое самовосхваление, задрапированное под недовольство людской молвой, повторяет все риторические ходы монолога гоголевской Оксаны, в «Ночи перед Рождеством» красующейся перед зеркалом, ср.:

«“Что людям вздумалось расславлять, будто я хороша?… Лгут люди, я совсем не хороша… Разве черные брови и очи мои… так хороши, что уже равных им нет и на свете? Что тут хорошего в этом вздернутом кверху носе?… Будто хороши мои черные косы? Ух! их можно испугаться вечером: они, как длинные змеи, перевились и обвились вокруг моей головы. Я вижу теперь, что я совсем не хороша! – и, отодвигая несколько подалее от себя зеркало, вскрикнула: – Нет, хороша я! Ах, как хороша! Чудо!… Как будет любоваться мною мой муж!… Он зацелует меня насмерть» [ГСС, 1: 102–103],