Выбрать главу

Право, я не вижу здесь ужасного. Еще Уолт Уитмен, Оскар Уайльд вступили на этот неизбежный путь. Нужно только, изучая творения новоявленных футурписателей, тщательнее отделять их <sic!Л. П.> от опусов те черты и особенности, которые исключительно вызваны желанием ошеломить обывателя» [Чуковский К. 1969b: 240–241].

В «Футуристах» (п. 1914) Чуковский посмеялся над текстуальными приемами авангарда нигилистического толка, а мишенью он выбрал один из опытов эгофутуриста Василиска Гнедова – своего рода протодюшановский “ready made” Ср.:

«Но к чему же сочинять стихи, ежели я – эгобог?.. – рассуждает… Гнедов. – Слова нужны лишь “коллективцам”, “общежителям”. И он создает знаменитую поэму без слов: белый… лист бумаги, на котором ничего не написано. Эта бессловесная поэма озаглавлена “Поэма конца”» [Чуковский К. 1969а: 214].

Попадало от Чуковского и Крученых – за бездарность:

[о манифесте «Слово как таковое»] «И Крученых – тут же уверяет, что в его заумных строках:

Дыр бул щылубещурскумвы со бур л эз, —

больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина.

Эти двое дошли до того, что одну из своих поэм “Игра в Аду” начертали церковнославянскими литерами – и предпочитают такие слова, как злато, вран, власа, коровушка, мамонька, сердечушко» [Чуковский К. 1969b: 253];

«Бунт против логической речи сводится… к написанию целого ряда ничего не значащих слов.

Кроме этого, Крученых ничего не умеет. Даже к хорошему скандалу не способен. Берет, например, страницу, пишет на ней слово шиш – только одно это слово – и уверяет, что это стихи, но шиш выходит невеселый. Только Россия рождает таких скучных людей… У другого вышло бы так забубенно и молодо…

– Белляматокияй!

– Сержемелепета!» [Чуковский К. 2004, 8: 51].

Из символистского стана футуристов в разное время и по-разному критиковали Дмитрий Мережковский и Валерий Брюсов.

Свою гневную отповедь и им, и сочувствующим вроде Брюсова, Мережковский озаглавил «Еще шаг грядущего хама» (кн. «Было и будет. Невоенный дневник», 1914–1916). Особый интерес представляют начало и конец этого эссе, в которых борьба с противниками принимает почти религиозные формы – изгнания бесов из храма искусства и из России:

«Уйди от скандала. И если даже услышишь: “караул! помогите!” – уйди. Это не жертва скандала кричит, а он сам. Уйди молча: для него единственная казнь – молчание…

Какие, в самом деле, причины, что мы попали в скандал футуризма?

Всемирное невежество газетной критики…, а также особенная русская… податливость. Все на все готовы, и никто ничего не хочет, а футуристы как будто хотят чего-то.

Вот почему нигде скандал футуризма не разразился с такой непристойностью, как… в России. Кстати же совпал он и с внезапно охватившей нас жаждою лекций, прений, диспутов. Как будто вся Россия сейчас – оружейная палата, где… куют… новую идеологию. Ну, а что, если только языки стучат, а не молоты?…

Пришл[а]… шайка хулиганов, скандалит, бесчинствует, – и все покоряются, подымают “руки вверх”, как сидельцы в лавке, которую грабят экспроприаторы.

“Мы хотим прославить пощечину и удар кулака… войну, милитаризм, патриотизм, разрушительный жест анархистов… многоголосые бури революции… презрение к женщине… Мы хотим истребить музеи, библиотеки… Пусть же придут поджигатели с почерневшими пальцами!.. Вот они! Вот они! Подожгите же полки библиотек!.. Возьмитесь за лопаты и молоты! Сройте основания славных городов!” (“Манифест о футуризме”. 1909).

Если это не бесстыдная реклама, не “всеоглушающий звук надувательства”, то просто ахинея, ибо нельзя же соединять патриотизм и милитаризм с анархизмом, пощечину и удар кулака с откровением новой истины.

Казалось бы, так. Но вот оказывается, что “вся наша эпоха под знаком футуризма”; что это – “возрождение культурных ценностей”; что “бессознательная религиозность, несомненно, кроется в футуризме”; что “мы еще услышим от него новое слово” (“Футуризм”, Генрих Тастевен. Москва, 1914).